Урания
Шрифт:
V
Звуки рояля в часы обеденного перерыва. Тишина уснувшего переулка обрастает бемолью, как чешуею рыба, и коричневая штукатурка дышит, хлопая жаброй, прелым воздухом августа, и в горячей полости горла холодным перлом перекатывается Гораций. Я не воздвиг уходящей к тучам каменной вещи для их острастки. О своем — и о любом — грядущем я узнал у буквы, у черной краски. Так задремывают в обнимку с «лейкой», чтоб, преломляя в линзе сны, себя опознать по снимку, очнувшись в более длинной жизни. VI
Обними
VII
В этих узких улицах, где громоздка даже мысль о себе, в этом клубке извилин прекратившего думать о мире мозга, где то взвинчен, то обессилен, переставляешь на площадях ботинки от фонтана к фонтану, от церкви к церкви — так иголка шаркает по пластинке, забывая остановиться в центре, — можно смириться с невзрачной дробью остающейся жизни, с влеченьем прошлой жизни к законченности, к подобью целого. Звук, из земли подошвой извлекаемый — ария их союза, серенада, которую время оно напевает грядущему. Это и есть Карузо для собаки, сбежавшей от граммофона. VIII
Бейся, свечной язычок, над пустой страницей, трепещи, пригинаем выдохом углекислым, следуй — не приближаясь! — за вереницей литер, стоящих в очередях за смыслом. Ты озаряешь шкаф, стенку, сатира в нише — большую площадь, чем покрывает почерк! Да и копоть твоя воспаряет выше помыслов автора этих строчек. Впрочем, в ихнем ряду ты обретаешь имя; вечным пером, в память твоих субтильных запятых, на исходе тысячелетья в Риме я вывожу слова «факел», «фитиль», «светильник», а не точку — и комната выглядит как в начале. (Сочиняя, перо мало что сочинило). О, сколько света дают ночами сливающиеся с темнотой чернила! IX
Скорлупа куполов, позвоночники колоколен. Колоннады, раскинувшей члены, покой и нега. Ястреб над головой, как квадратный корень из бездонного, как до молитвы, неба. Свет пожинает больше, чем он посеял: тело способно скрыться, но тень не спрячешь. В этих широтах все окна глядят на Север, где пьешь тем больше, чем меньше значишь. Север! в огромный айсберг вмерзшее пианино, мелкая оспа кварца в гранитной вазе, не способная взгляда остановить равнина, десять бегущих пальцев милого Ашкенази. Больше туда не выдвигать кордона. Только буквы в когорты строит перо на Юге. И золотистая бровь, как закат на карнизе дома, поднимается вверх, и темнеют глаза подруги. X
Частная жизнь. Рваные мысли, страхи. Ватное одеяло бесформенней, чем Европа. С помощью мятой куртки и голубой рубахи что-то еще отражается в зеркале гардероба. Выпьем чаю, лицо, чтобы раздвинуть губы. Воздух обложен комнатой, как оброком. Сойки, вспорхнув, покидают купы пиний — от брошенного ненароком взгляда в окно. Рим, человек, бумага; хвост дописанной буквы — точно мелькнула крыса. Так уменьшаются вещи в их перспективе, благо тут она безупречна. Так на льду Танаиса пропадая из виду, дрожа
всем телом, высохшим лавром прикрывши темя, бредут в лежащее за пределом всякой великой державы время. XI
Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия, Микелина. Бюст, причинное место, бедра, колечки ворса. Обожженная небом, мягкая в пальцах глина — плоть, принявшая вечность как анонимность торса. Вы — источник бессмертья: знавшие вас нагими сами стали катуллом, статуями, трояном, августом и другими. Временные богини! Вам приятнее верить, нежели постоянным. Слався, круглый живот, лядвие с нежной кожей! Белый на белом, как мечта Казимира, летним вечером я, самый смертный прохожий, среди развалин, торчаших как ребра мира, нетерпеливым ртом пью вино из ключицы; небо бледней щеки с золотистой мушкой. И купала смотрят вверх, как сосцы волчицы, накормившей Рема и Ромула и уснувшей. XII
Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я благодарен за все; за куриный хрящик и за стрекот ножниц, уже кроящих мне пустоту, раз она — Твоя. Ничего, что черна. Ничего, что в ней ни руки, ни лица, ни его овала. Чем незримей вещь, тем оно верней, что она когда-то существовала на земле, и тем больше она — везде. Ты был первым, с кем это случилось, правда? Только то и держится на гвозде, что не делится без остатка на два. Я был в Риме. Был залит светом. Так, как только может мечтать обломок! На сетчатке моей — золотой пятак. Хватит на всю длину потемок. Эклога 4-я (зимняя)
Ultima Сumaei venit iam carminis aetas:
magnus ab integro saeclorum nascitur ordo…
Дереку Уолкотту
3
Круг последний настал по вещанью пророчицы Кумской,
Сызнова ныне времен зачинается строй величавый.
Вергилий. Эклога IV. (пер. С. Шервинского)
II
Жизнь моя затянулась. В речитативе вьюги обострившийся слух различает невольно тему оледенения. Всякое «во-саду-ли» есть всего-лишь застывшее «буги-вуги». Сильный мороз суть откровенье телу о его грядущей температуре либо — вздох Земли о ее богатом галактическом прошлом, о злом морозе. Даже здесь щека пунцовеет, как редиска. Космос всегда отливает слепым агатом, и вернувшееся восвояси «морзе» попискивает, не застав радиста. III
В феврале лиловеют заросли краснотала. Неизбежная в профиле снежной бабы дорожает морковь. Ограниченный бровью, взгляд на холодный предмет, на кусок металла, лютей самого металла — дабы не пришлось его с кровью отдирать от предмета. Как знать, не так ли озирал свой труд в день восьмой и после Бог? Зимой, вместо сбора ягод, затыкают щели кусками пакли, охотней мечтают об общей пользе, и вещи становятся старше на год.
Поделиться с друзьями: