Урок немецкого
Шрифт:
— Так вы решили драпануть? — поинтересовался я.
— И надеемся, что и ты с нами, — сказал он тихо, послушал, не идет ли кто, сгреб меня за грудки и потащил к себе через прилавок. — Нынче в одиннадцать вечера, — шепнул он, — нас шестеро, обо всем договорено.
Я спросил, где они достали лодку, на что он пренебрежительно ответил, что лодка нужна только не умеющим плавать. Я спросил, знакомо ли им течение в Эльбе, а он в ответ указал на преимущества, какие дает пловцу половодье. Карла Йозвига он препятствием не считал, тем более что управиться с нашим любимым надзирателем взял на себя целиком Эдди Зиллус, а ведь Эдди в свое время завоевал пояс мастера северозападных дзюдоистов.
Я пожелал узнать, какие меры приняты на случай, если благоприятное течение отнесет
Однако такого враждебного прощания — молчком — я не мог себе позволить даже и сейчас, ведь любой из них мог вернуться, а потому я сказал:
— У вас приготовлено что-нибудь на том берегу?
Он облизал мясистые губы, поднял доску и открыл нижнюю часть дверцы.
— Моя сестра, — сказал он, — мы укроемся у моей сестры, муж ее в плавании.
— А тогда лучше б вам переждать первую заваруху, — посоветовал я. А он, расслышал за моими словами другой смысл.
— Так ты, значит, с нами? Друзей не оставляют в беде! — Он поглядел в проход, ведущий вниз. — Итак, — спросил он, — заметано? В половине одиннадцатого! Тебе даже не придется открывать дверь, мы за тобой зайдем.
Что мог он подумать обо мне, который стоял перед ним в нерешительности, желая одного и вынуждаемый к другому, не зная, на что решиться? С одной стороны, я представил себе наш общий побег: связанного по рукам и ногам Йозвига с кляпом во рту и нас — как, согнувшись, мы крадемся по коридорам, как напряженно прислушиваемся, стоя в укрытии мастерских, как короткими прыжками несемся друг за дружкой к прибрежным ветлам; представил себе такой же собачий лай, какой внезапно услышал Филипп Неф, лай, который он в буквальном смысле слова задушил, и наши спотыкающиеся, хлюпающие шаги, пока не доберемся до фарватера и тихонько не. погрузимся в воду; как для шести пар глаз одновременно восходит луна и шесть голов плывут в растекающемся серебре — небольшие, неизвестные на Эльбе морские сферические буи, которые держатся на воде наискось против течения и; искусно используя его, направляются к Бланкенезе; и покалывание холода, и вскрик, и воздетые вверх руки, но нет, никакого крика, а только огни, близкие приветные огни Бланкенезе, и мерцающий берег, который видел, но так и не достиг Филипп Неф, а затем шесть хлюпающих по мелководью журавлиным шагом, постепенно вырастающих фигур — впечатление, будто они прошли по дну Эльбы.
С одной стороны, я представлял себе открывающуюся передо мной заманчивую перспективу, а с другой — виделись мне мои исписанные тетради, я взвешивал их на ладони, как взвешивали психологи, и под коварным взглядом Оле думал о заданной мне Корбюном теме, не только заданной, но, можно сказать, скроенной по мне. Мне представились мои начавшиеся радости, и мой начавшийся долг, и начатые открытия и признания; что ж, бросить все это незаконченным? Самый северный германский полицейский постовой, художник, мой брат Клаас, Асмус Асмуссен, Ютта — отнять у них единственный шанс рассказать о себе и оправдаться? Задернуть занавес, и пусть над моей равниной сгустится принудительная тьма? Остановиться на предыстории? Вправе ли я отречься от того, что отнюдь не добровольно мне навязалось. Разве, всколыхнув со всех сторон столько воспоминаний, я не обязан дождаться ответного эха?
— Нет, Оле, — сказал я, — ничего не выйдет. Нет! Мне очень жаль, но ничего не выйдет, я не могу попросту смотаться. Не могу бросить мою штрафную работу, пока еще нет.
Он снова захлопнул нижнюю половину дверцы и сказал:
— Слопали они тебя, твои радости исполненного долга. Ну и подавись ими!
— Пойми меня, — сказал
я.— Забирай тетради и проваливай! — зарычал он.
— Ты обязан меня понять, — не унимался я. А он, ухмыляясь и с отвращением:
— Понять? Какого черта понимать, если кто-то добровольно берется месить дерьмо? Забирай свои тетради, сопляк, и чтоб я тебя больше не видел!
— Подождите меня, — взмолился я. — Потом, позднее, и я к вам пристану.
— Срок остается сроком: нынче вечером, — отрубил Оле.
— Для меня это рано, — сказал я и добавил: — А вы поберегитесь Йозвига, что-то он, похоже, пронюхал. Сегодня он никому и ничему не верит.
— А это уж не твое собачье дело, — сказал он и взглядом приказал мне убраться подобру-поздорову, не мешать ему закрыть и верхнюю половину дверцы. Всячески умасливая его и виляя, я осведомился, как дела в библиотеке, но Оле Плёц запер дверцу изнутри, и с последними словами я обратился уже к табличке «Выдача канцелярских принадлежностей». Итак, битва кончилась, но в чью пользу?
— Желаю удачи, — сказал я табличке. — Ни пуха ни пера вам нынче вечером! — Я пошел обратно, мне надо было уходить с тетрадями под мышкой и с пыльным, но доверху полным пузырьком чернил, которые гарантировали мне продолжение штрафной работы. Уж если возможность бегства не отвлекла меня от моей задачи, то это не удастся никому и ничему. Мне надо было скорее вернуться к себе, я надавил плечом дверь и пошел прочь сквозь убийственный весенний шум, который директор Гимпель производил у себя в кабинете. Сейчас он, должно быть, изображал возвращение с резвыми ветрами перелетных птиц: скворцов, ласточек и аистов, правда, пока еще единичных аистов; его стараниями все это птичье воинство, шумя и трепыхая крылами, носилось по зданию дирекции, но и директор не мог помешать тому, чтобы его версия наступающей весны не столкнулась с уже пришедшей весенней песней, исполняемой множеством голосов.
Там, на воле, в прозрачном воздухе, на песчаной равнине, под неярким солнцем уже заявила о себе гамбургская весна. Капустная рассада требовала поливки. Развесистые ветлы, тревожимые неуемным течением, отнюдь не давали убежища множеству скворцов. Небо приоделось водянистой синевой. Кочанный и листовой салат пышно взошли. Кишащие повсюду психологи распахнули свои пыльники. В мастерских и на огородах мои дружки вынуждены были открыть для себя преимущество труда; покуривая и изнывая от праздного наблюдения, рядом стояли надзиратели.
Нет, эта пожаловавшая к нам весна нисколько не напоминала весну Гимпеля, не будила во мне теплых чувств; проходя по площади и направляясь к себе, я не испытывал ни малейшего желания наблюдать эту весну за ее напористой или кропотливой работой. Я бежал, зажав тетради под мышкой, зажав пузырек в кулаке. Некоторые надзиратели, конечно, подозрительно на меня поглядывали, но так как я устремился не к берегу, а исчез в укрепленной части жилого квартала, то они меня не тронули. Последовав за мной, они только зря потеряли бы время я силы, им пришлось бы увидеть, как некто в форме трудновоспитуемого большими прыжками взлетел по лестнице и остановился в растерянности у пустой надзирательской, заглянул во все коридоры и в нетерпении принялся звать, звать надзирателя, чтобы тот поскорее посадил его под замок, а затем они стали бы свидетелями того, как парень, подлежащий исправлению, вошел в холодную каморку и стал в простоте душевной напрасно искать ключ, а не найдя его, сел на грязный вертящийся стул и принялся ждать.
Я ждал Карла Йозвига. Чтобы чем-нибудь заняться, я исследовал содержимое письменного стола, но не нашел ничего, кроме пятнадцати биллионов инфляционными деньгами, которые наш любимый надзиратель собирал вместе с другими обесцененными купюрами. Я также нашел сморщенный бутерброд с сыром, за долгие годы забвения превратившийся в окаменелость. Развлечения ради я изучил таблицу с главнейшими телефонными номерами: западный флигель, восточный флигель, директор Гимпель, вещевой склад, контору, сигнал тревоги. Зазвонит ли этой ночью сигнал тревоги? «Мастерские I–IV, — читал я дальше, — садоводство, финансово-хозяйственная часть, больница и кухня».