Урок немецкого
Шрифт:
— Мы, — возразил художник, — мы со своим утлым воображением считаем, что у них на что-то не поднимется рука, но оглядись вокруг, и ты увидишь, что то, что многие считают невозможным, они это преспокойно делают — и делают не задумываясь. В беспардонности этой публики их сила. — Кивнув на часы, он извинился перед Тео Бусбеком: — Полчаса. Надо поторапливаться. — И, пройдя в спальню, присел на одну из узких коек и снял башмаки. Он сбросил также плащ, куртку и рубашку, выдвинул ящик комода и, погрузив руку по локоть, нашарил носки, шнурки для ботинок, носовые платки, побросал все на койку и в последнюю очередь выложил фланелевую рубашку. Подняв из таза кувшин с рыльцем, он налил в таз воды, нагнулся всем корпусом и, отнюдь не торопясь, вымыл лицо и шею и влажной салфеткой растер грудь. Руки очистил пемзой и дважды причесал жидкие волосы.
Вылив грязную воду в ведро, он преувеличенно размашистыми движениями насухо вытер таз
Что же дальше? В подобную минуту фильму не дают оборваться — можно еще показать, как, поставив башмаки себе на колени, он аккуратно вдевает новые шнурки. Сделав несколько шагов и энергично подвигав ступней, он и тут остался доволен. Потом взял с койки рубашку, просунул в нее голову и высоко вскинул руки: казалось, он в ней тонет. Натянул куртку и синий плащ, нахлобучил шляпу и принялся расхаживать по комнате, подбирая все, что с себя сбросил. Он даже разгладил покрывало на постели. К окну не подошел. Наружу не выглянул. До того как уйти из спальни, вывалил из голубой фафоровой коробочки карманные часы, завел их и сунул в карман куртки — поставит он их позднее.
Воротясь в горницу, Нансен увидел, что Дитте с доктором Бусбеком его ждут. Дитте еще издали показала ему коричневый чемоданчик и поспешила навстречу.
— Потом, — отмахнулся он, — мне еще нужно кое-что подписать. — И, подойдя к угловому столику, подписал две бумаги, вынув их из запечатанного конверта, а подписав, сунул в новый конверт и положил в ящик. Мне представляется, что такое нарочитое спокойствие и педантичное использование времени помешали доктору Бусбеку снова пуститься в утешительные воспоминания. Художник сверил свои часы с маятниковыми стоячими часами в рост человека, сделал отстраняющий жест — сейчас, мол, сейчас, еще наговоримся, — и, подойдя к стоячим часам мышиного цвета, достал из шкафчика ящик с сигарами, взял оттуда горсть, разрезал их отслужившей, по-видимому, бритвой на равные части, примерно на закурку. Собрав их в жестяную коробку с сорванной наклейкой, он поставил ящик на место, а жестяную коробочку сунул в карман плаща.
Да, фляжка! Дитте потом вспомнила, что плоскую, обтянутую тканью фляжку он наполнил водкой и сунул в задний карман, затем подошел к столику у окна, возле которого ждали Дитте и доктор Бусбек. Положил руку на чемодан, но не стал его открывать.
— Здесь все? — спросил он, а Дитте:
— Это обычный донос Йенса, ничего серьезного они тебе вменить не могут.
— Вот так-то, — сказал художник и замолчал с покорной улыбкой, ибо тут заговорили часы: своенравно, вразнобой они возвестили, что уже половина. Они звонили, ударяли в гонг, гудели; их счетные механизмы щелкали, медные цепочки двигались рывками; треща и пьяно покачиваясь, спускались гири — блеекенварфское оглашение времени можно было переждать только молча. Когда часы угомонились, художник сказал:
— Подождите здесь, я сейчас вернусь. — И, оставив чемоданчик на подоконнике, направился в мастерскую.
Я видел, как он из сада вошел в мастерскую, то есть, собственно, увидел только его тень, и по изменившемуся Освещению понял, что он опустил штору. Кожаные пальто по-прежнему стояли у машины и курили. Отец расхаживал рядом, он все что-то искал, не то потерянную пуговицу, не то кокарду с фуражки, и я тоже и с таким же успехом разыскивал ее тут и там. Никто не заметил, как я прошмыгнул в мастерскую, а если заметил, то лишь в последнюю минуту, когда я закрывал дверь изнутри. Я пригнулся за горкой ковшей, горшков и консервных банок, которые летом служили вазами, а теперь были составлены в угол и распространяли запах протухшей воды. Глянув на картины, я испугался: пророки, гномы, менялы, лукавые рыночные торговцы и-согнувшиеся под ветром крестьяне в поле явились мне в зеленом освещении; они мерцали, раздувались, набухали, казалось, кто-то развел зеленый огонь, осветивший картины, как сейчас помню: в первую минуту я хотел крикнуть, поднять тревогу, но стоило мне подойти поближе, как мерцание погасло и зеленый свет исчез.
Художник расхаживал взад-вперед, он протащил по полу какой-то сундук, открыл его и снова захлопнул. Пустил воду из крана. Швырнул на стол с керамикой консервную жестянку. Крадучись по углам и нишам, прячась за топчанами и временными ложами, я подобрался к нему так близко, что нас разделял только проход. Я слегка отодвинул свободно висевшее покрывало; сейчас он стоял передо мной, и я увидел, что он осторожно отпирает свой вместительный шкаф, прислушивается, приоткрывает обе створки, и тут внутри шкафа — мне никогда не забыть, что там творилось, —
внутри шкафа разлился неудержимо коричневый цвет, завладевший горизонтом, — коричневый с черными полосами и с серой каймой, он накатывал, наползал, накрывая мреющую в сумерках страну. Картина называлась «Наводчик туч». Художник рассматривал ее, склонив голову набок, он отступил назад и стоял так близко, что я мог дотронуться до него рукой. Он был несогласен с тем, что вновь увидел, был явно разочарован. Раздумчиво покачивая головой, подошел он к картине, поднял руку и прижал мягкую часть ладони к тому месту, откуда изливался коричневый цвет.— Здесь, — произнес он, — начинается действие. — Он опустил руку, вздернул плечи, казалось, его знобит. — Не рычи, Балтазар, — огрызнулся он, — я и сам вижу, тут нет предчувствия — предчувствия надвигающейся бури, — краска должна больше говорить о бегстве, здесь требуется настороженное внимание, готовность, кто-то трепещет в страхе.
Дверь мастерской приоткрылась, но художник ничего не слышал. Я чувствовал, что потянуло сквозняком, и, как сейчас помню, ждал звука закрывающейся двери, но так и не дождался, а потом поднял свободно висящее покрывало, вылез из своей прятки и, приложив палец к губам, подошел к художнику и слегка до него дотронулся. Он вздрогнул, испугался, рот его приоткрылся. Он что-то хотел сказать, но вовремя сообразил, что означает моя протянутая, указывающая на дверь рука, в мгновение сорвал картину со створки, свернул ее и сунул под шкаф, но тут же и вытащил. Он огляделся: он видел вокруг сотни похоронок, но ни одной, которой доверил бы «Наводчика туч»; здесь были к его услугам потайные уголки, закоулки и щели и угодливо разинутые глотки ковшей, но в ту минуту ничто его не удовлетворяло — он обнаружил меня. Прижав меня к боковой стенке шкафа, он наклонился и впился в меня испытующим взглядом — так близко и так пронзительно он на меня еще не глядел; я вдыхал исходящий от него запах табака и мыла, ощущал холод его серых глаз.
— Вит-Вит, — прошептал он внезапно и, прислушавшись к двери: — Могу я на тебя положиться? Ведь мы друзья, верно? Хочешь оказать мне услугу?
— Да, — сказал я, кивая, — да-да-да!
Но я уже понял, что ему нужно: я поднял до подмышек свой зеленый штопанный пуловер, подобрался, художник обернул вокруг меня картину, опустил пуловер и затолкал в штаны. Теперь пуловер слишком плотно прилегал к телу — я обдернул его со всех сторон и сделал несколько пробных движений.
— Вынеси ее отсюда, — шепнул художник, — потом отдашь тете Дитте, она мне нужна. — И он протянул мне руку. Я испугался, оттого что он так серьезно протягивает мне руку, без обычного ласкового подмига. Он даже не удосужился провести по моим волосам, не ущипнул меня, не схватил за шею.
— Я сделаю все, как ты велишь, — пообещал я, и он кивнул и, прислушиваясь к двери, прошептал: — Ладно, Вит-Вит, я этого никогда не забуду.
Заперев шкаф, он сделал мне знак исчезнуть, иначе говоря, приподнял покрывало и подождал, пока я не скроюсь, а сам крикнул:
— Это ты, Тео? — Никакого ответа, только медленное шарканье шагов, они приближались, я сразу их узнал. — Иду, Тео! — крикнул художник и жестом показал, чтоб я сел на корточки за топчаном. — Я готов. — Затем подкрепился глотком из фляжки, вытащив ее из заднего кармана. Жесткая бумага на моем теле потрескивала, когда я поспешно присел перед тенью, которая вынырнула у изножья топчана и успела исчезнуть, прежде чем я поднял голову. Шаги смолкли, невидимый башмак выстукивал кувшины и консервные жестянки, на одном из столов с места сдвинулся альбом. Хотя теперь-то художник наверняка убедился, что в мастерскую вошел не доктор Бусбек, он воскликнул: — Да входи же, Тео! — И я догадался, что он лишь для вида открыл и запер шкаф, чем и достиг того, что снова послышались шаги. Они приближались.
Я давно узнал шаги отца, и художник, должно быть, узнал их, так как ничуть не удивился и только отступил в сторону, всем своим видом показывая, что готов идти. Прикидывая, сколько остается времени, отец поднял к верхнему свету сухое, заостренное, туго обтянутое кожей лицо. Какое-то чувство превосходства, пожалуй, даже удовлетворения читалось на этом лице. Он спрятал в карман часы. Он как бы давал понять художнику, что время не истекло, что в его распоряжении еще несколько минут, что данный ему срок должно использовать до конца и так далее. Уже самая поза художника, то, как он стоял, расставив ноги и заложив руки за спину, показывала, что он не склонен связываться со своим гонителем. Он не ответил ни слова, когда отец попросил разрешения снять с одного из мольбертов пачку пожелтевших эскизов. Молча наблюдал он, как полицейский, став на подножную скамеечку, заглядывает поверх шкафов, и точно так же не пошевелился и промолчал, когда отец открыл большой шкаф и чуть ли не с головой в него окунулся, а потом подобрал с пола шкафа чистые листы малого формата, подержал их на свету, поворачивая так и этак, и бережно положил на стол.