Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Помню, в редакции одной многотиражки безжалостно обличали на собрании молодую журналистку за то, что она переписывалась с заключенным и даже возымела желание избранные места этой переписки опубликовать у себя в газете. В милосердном отношении к человеку, который отбывает наказание (он совершил убийство из ревности), коллеги молодой журналистки совершенно серьезно усматривали «абстрактный гуманизм».

Сегодня это выглядит курьезом. Мы нравственно повзрослели. Социальное достоинство широко понимаемой человечности возросло в нашем обществе. А это существенное условие для того, чтобы человечность стала повсеместной нормой.

Поэтами рождаются, ораторами

делаются; добрыми и рождаются, и делаются. Но чаще делаются, чем рождаются. Делаются обществом и — о чем часто забываем — самими собой. Надо поднимать все выше личную ответственность за добро и за зло, чтобы все понимали: если исходить из подлинно высоких человеческих норм поведения, то непредставима ситуация, при которой человек мог бы разрешить себе не быть человеком, позволить бесчеловечность, и чтобы никто не пытался окончательно заглушить в себе голос личной вины, уйти от раскаяния и от облагораживающих жизнь действий. Это наше общее дело: ведь из недобрых людей не составить доброго общества.

Мне казалось, что я отвлекаюсь от нашей истории, говоря о чувстве вины и раскаяния, но может быть, может быть… Я никогда не видел Льва Ивановича Петрова, не говорил с ним и поэтому не могу позволить себе вынести о нем окончательное суждение как о дурном человеке. Мне хочется верить, что он все же сохранил в тайнике души хорошее и хорошее это, может быть, оживет. И тогда для решения дела не нужен будет юридический суд, достаточно станет суда совести.

…Хорошо говорили толстовские мужики тому, кто поступал не по совести: «Помирать будем». И это напоминание переворачивало душу.

Как потрясти человеческую душу сегодня?

Не задаваясь непомерностью этой пели, попробуем понять, что совесть — это народ в тебе, это человечество в тебе, это твое бессмертие.

А что такое народ, человечество? Это люди, с которыми судьба столкнула тебя (даже в самом трагическом варианте, как в этой истории) на дороге жизни. Это — живые и мертвые, с которыми столкнула тебя судьба. Их дети и твои дети. И если моральное чувство личности насыщено ЭТИМ, она не может опуститься ниже определенной черты — даже с разрешения закона, который не в состоянии обнять все необозримое разнообразие жизненных ситуаций. А если опустится — морально погибнет.

Маркс, говоря о человеке коммунистического будущего, замечал, что чувства окружающих станут его собственным достоянием. Достижение подобной общности, конечно, идеал. Но разве можно забывать об идеалах?

И разве можно без идеалов жить?

Исповедь одинокого человека

В последние годы писатели все чаще получают исповедальные письма.

Иногда это письма анонимные, что особенно обнажает их неутилитарное назначение: высказаться, излить душу. И — быть выслушанным. Или хотя бы — услышанным.

Существует и чисто возрастная закономерность — авторам писем тридцать пять — сорок лет. Лучшая часть жизни осталась позади, и хочется понять, уразуметь, почему она не стала в действительности лучшей.

Хочется, высказываясь, изливая душу, осознать себя, собственную судьбу. Чтобы легко стало не только в те минуты, когда пишешь-говоришь. Чтобы и потом жить — нет, не легче, мудрее.

Это — нелукавые, откровенные письма. Читать их интересно, но чаще больно. Читать их нелегко. Иногда они вызывают чувства настолько сложные, что хочется, отложив письмо, разобраться в себе самом, в собственном отношении к автору…

А иногда и вовсе не хочется читать дальше ведь, исповедуясь, человек перекладывает

нечто и на твое сердце. (Быть духовником непросто, и не каждому дано, и не в любую минуту жизни. Но кто-то, наверное, им должен быть, существуют потребности души, которые можно утолить лишь в общении с духовником; и все чаще в наши дни это выпадает на долю писателей.)

Я и сам получаю подобные письма и переживаю все то, о чем рассказал сейчас. И вот что странно: с течением лет, несмотря на то, что читать их по-прежнему нелегко и даже больно, тайно досадую, долго их не получая, что порой наводит на общее соображение: может быть, тот, кому исповедуются, испытывает не меньшую потребность в исповеди, чем те, кто исповедуется.

Но в самое-самое последнее время досадовать нет ни малейших оснований — почти ежедневно получаю большие исповедальные письма, что, возможно, говорит об особом сложном состоянии человеческой души, замкнутой и тем сильнее жаждущей общения.

Я читаю их, а точнее — выслушиваю, медленно, с перерывами, нарабатывая в себе образ автора. Порой это удается до степени явственного чуда. И вот передо мною уже не письмо, а этот живой человек. Тогда я опять начинаю читать с самого начала, как бы восстанавливая абсолютно живое общение с первых строк, когда по первому разу оно отсутствовало.

Но есть письма, читая которые не надо возвращаться к началу, потому что с письмом — стоит вынуть из конверта исписанные листы — вошел человек. И нет письма — бумаги, чернил, — он, живой, сидит перед тобой, рассказывает.

И это настолько достоверно, что, кончив читать, удивляешься, почему в комнате никого нет? Ведь был же он, был тут сию минуту, был… Он и в памяти остается не как письмо, а как человек, как человек-письмо.

Иногда остается настолько явственно, что, отвечая, пишу: «Когда вы у меня были…» А он недоумевает: «Не был я у вас, путаете с кем-то…» А я уверяю, что не путаю, пытаюсь объяснить, не впадая в мистику, мое «ясновидение». И он понимает наконец.

А о «ясновидении» упомянул я не случайно: бывало, не особенно часто, но бывало, что, увидев действительно живого автора письма, узнавал в нем тот ясный в воображении образ. И узнавал не только в духовно-душевной сути, а в телесной яви.

В этом любопытная особенность подлинно исповедального письма (если, конечно, читать его сосредоточенно): человек выходит из него, как Минерва вышла из головы Юпитера: завершенно и отчетливо — пластично до мелочей, ну, складок на одежде…

Вот и об авторе этого письма я расскажу, будто бы был у меня он сам, хотя я никогда не видел его и, должно быть, не увижу, потому что оно без подписи. Эффект непосредственного общения усилился тем, что письмо по ритму напоминало живую речь.

Он вошел ко мне поздно вечером (письмо я вынул, возвращаясь с работы), извинился, что побеспокоил.

— Я первый раз пишу незнакомому человеку, отрываю вас от дел или от минут отдыха, но у меня немаловажное сообщение. Однако, чтобы вы поняли его именно в смысле важности, вам надо выслушать — наберитесь, пожалуйста, терпения — историю моей жизни. Мне двадцать пять лет, я, — улыбнулся, — не курю и не пью, застенчив и с детства люблю читать.

…Он сидел передо мною в сумерках осеннего дня, когда читать или рассматривать лицо собеседника можно лишь с явным напряжением. Узкоплечий и сутуловатый, с коротко остриженной головой, с замершими на коленях ладонями, сидел с той потаенностыо застенчивого человека, которая особенно сильна у людей, решившихся на непривычную откровенность.

Поделиться с друзьями: