Ушёл отряд
Шрифт:
Из корнеевского доклада же следовало, что нет, месяц не просидеть. Взрослые начнут пухнуть, а дети помирать. Умри хоть одно дите — то уже и не советская власть совсем. На вторую деревню заболотья тоже надежды нет. Был недавно, видел. Худо. Там еще и с порядком разбираться надо, без командирского присмотра разболтался народец, ни один из партизан перед Кондрашовым и не встал, как положено перед командиром, всяк руку сувал для здоровканья, а то и обниматься лез, перегарчиком подыхивая. Старосту тамошнего запугали, зашикали, лишний раз нос на улицу не высунет. С точки зрения порядка от него никакого проку. Мальчишки-полицаи партизанами себя возомнили, на своих же односельчан чуть что — винтовку навскид, дескать, мы воевать готовимся, а вы тут такие-сякие перед фашистами шапки вон… А у самих пауки на рукавах… Бардак!
Пока Кондрашов все это невеселье сквозь душу пропускал,
По толпе снова галдеж, но тут подскакал на бывшей колхозной лошаденке один из зотовских энкавэдэшников, со стремян прямо к крыльцу, Зотова за рукав и что-то нашептал торопливо.
— Закрываем собрание, — зашептал Зотов Кондрашову. — Охотники наши на партизан вышли, разговор нужен.
Кондрашов поднял руку, тишины дождался:
— Внимание, товарищи колхозники! Похоже, мы уже сегодня решим, как дальше жить и сражаться за освобождение нашей Советской Родины от немецких оккупантов. А на теперь все свободны, и кому надо подумать и какое решение принять, пусть поторопится. Все, товарищи!
2
Вечером собрались втроем: Кондрашов, Зотов и капитан Никитин. Никитин — пехота. Пехоту свою порастеряв, до Заболотья допятился аж из-под Бреста. Обстрелянный — не то слово! Невезучий. Хотя как посмотреть. Уже почти из болот вылезли, когда получил капитан узорчатый осколок в ягодицу. Узорчатый — это потом, когда Зинаида выковыряла, — звездочка четырехугольная, или тот самый фашистский знак, только перекрученный слегка. Мина ухнула как раз промеж Кондрашовым и капитаном. Поднялись-то враз, только капитан дальше бежал нараскоряку, задрав голову, а глаза безумные, и рот раскрыт… Может, и вопил даже, только никто слышать не мог. Если б пуля, когда б ничего не повредив, просто глубже вошла, жить можно. Но этот узорчатый, он же при каждом шаге-движении то одним углом впивался, то другим… От боли, знать, капитан и припустил так, что Кондрашов его из виду потерял, но в какой-то миг успел заметить, однако ж, рваную дырку в шинели.
Когда немцы отстали наконец, уже в том самом лесу, где потом и прижились, все вповалку, и только капитан посредь торчком… Стоит и качается. А когда кто-то крикнул, отдыхай, мол, ушли, жить будем, он, будто ноги деревянные, заковылял прочь, и потом его долго никто не видел. Да и забыли просто, не до него было.
Сколько раненых оставили на болотах, никто не мог знать, но четверо добрались. Зато ни один из «медицинщиков» не добежал, потому сами, чем могли, бинтовались, и лишь другим утром деревню учуяли, тогда и Зинаида объявилась и дело свое сделала. А капитан еще два дня ходил нараскоряку, стеснялся обратиться к девчонке. Шинель свою дырявую выкинул, у кого-то плащ-палатку отобрал… И лишь когда кровью исходить начал, тогда… А до того никто стона от него не слышал. После Зинаидиной операции в заднице дырища осталась с детский кулачок, так только по Кондрашовскому строгому приказу удерживала медсестричка капитана в постели. Потом, насмешек опасаясь, ходил глазами долу. А Кондрашов взял да и сделал его своим первым заместителем, то есть как бы начальником штаба. И не ошибся, хотя бы потому, что не в начальники рвался капитан, а в любое дело. Партизанское дело. То есть был капитан упрямо против того, чтобы прорываться на восток. Откровенно говорил, что там его ничего, кроме трибунала, не ждет. Если роты нет, а ротный жив, то жить он права не имеет. «А я жить хочу, потому что воевать надо. И после войны тоже пожить хочу. А там, если прорвемся к своим, там разбираться не будут. Попробуй докажи, что не бросил роту, что не сбежал. Нет, разбираться не будут, и правильно сделают, я б тоже не разбирался. Некогда».
Когда говорил вот так, в глаза смотрел виновато, и всяк, в том числе и сам Кондрашов, глаза отводил, потому что у всех одна история — драпали от немцев и в страхе, и в панике, а тому ли учены были? Не тому.
Но Валька Зотов, политрук самоделашный, да мальчишки-«ежата» —
они все рожами на восток, где, как они уверены, уже в готовности в клочья разметать по земле советской фашистскую нечисть непобедимые армии, дивизии и полки, потому что Сталин, потому что иначе и быть не может, потому что знали и пели про то, что будет, «Если завтра война, если завтра в поход…».Только Зотов хоть и мальчишка, но умен и «ежат» своих не подзадоривает. Но ни себе, ни Кондрашову простить не может, что зиму «продезертирничали», и как один на один с командиром, так непременно о том то ли укор, то ли упрек, и тогда Кондрашов в который раз оправдывается, что, мол, немцы гати перекрыли, что с их вооружением разве ж только немецких обозников громить, но ведь коллективно решали переждать, искать связи с окруженцами и партизанами, остатки отряда сохранить.
И вот наконец-то!
Совещание в штабной землянке начали с допроса сержанта Михаила Трубникова, того, что и нарвался на партизанский дозор в погоне за раненым сохатым. Удачливый охотник сержант Трубников, бывший лесничий из-под Пскова, еще по прошлой осени команду из трех человек сколотил по добыче зверья. И сохатого притаскивали, и кабана, и птицу разную. Научились просачиваться сквозь немецкие патрули за гатями в большой лес, что до самой Белоруссии тянется и где зверья нестреляного полно. Пару раз на немецких охотников натыкались, но уходили без потерь, потому что места знали лучше немцев и в снегах отлежаться могли, к морозам привычные, а главное — следы свои заметать кругами, чтоб не навести немцев на заболотье, — этим умением особо гордились, хотя и догадывались, что нет немцам смысла лезть в заболотье, коль там все тихо…
Теперь же самое время пришло покончить с позорным «перемирием».
За крепким деревянным столом, притащенным из деревни, плечами к плечам Кондрашов, Никитин, Зотов. Напротив них на табурете Трубников. Командиры в шинелях, Трубников в тулупе и валенках, подшитых и с отворотами под коленями, рукой ушанку меховую мнет. Лицом Трубников курнос и скуласт, волосы с рыжиной, и щетина, и брови, а глаза — щелочки, знать, от привычки к прицелу.
По одну сторону стола, где начальство, там торжественность на лицах, почти азарт — радость. А вот по другую… Трубников мрачен, глаза долу, левой рукой в кармане тулупа что-то вышаривает — явно нервничает мужик…
— Так чего, бежали за подранком по свежей крови. Он туда-сюда, куда бежим, не шибко смотрели, только на солнце, чтоб совсем не потеряться. Вдруг это, «Руки вверх», значит. Мужики со «шмайссерами». По поясам немецкие гранаты позатыканы. «Кто такие?» А мы им: «А вы кто?» Ну и повели нас. Долго. Потом глаза позавязали. Портянками. А сняли уже в доме. Ни пожрать, ни пить… На допрос сразу. Главный у них там полковник. Никогда, говорит, про такой отряд, чтоб имени Щорса, не слыхивал, на сто километров, говорит, все партизанские отряды на связи и в его подчинении, а мы, мол, дезертиры. Мы ему про Заболотье, а он говорит, что и в районном центре у него свои люди есть, и они ничего про такой отряд не сообщали. И по новой начал: откуда шли да куда пришли? Говорим, деревня Тищевка… он по карте… нет там такой деревни, там, вишь ли, болота сплошняком, так разведка установила. Я ему: хреновая, значит, разведка, а он по столу кулаком. «Полицаи!» — орет. Тогда я тоже к карте попросился, да только карта у него немецкая, разберешь разве? Ну, ткнул я примерно, где мы немецкий штабик разнесли. А он меня за грудки. Врешь, гад! Те, кто тот штаб разгромил, все погибли. Лично о том в Москву докладывал. И как в том бою первого немецкого генерала уничтожили, командиру посмертно Героя подписали.
Говорю, это вы нашему Кондрашову Николай Сергеичу подписали, жив он и здоров. А про генерала мы не слышали, некогда было на погоны смотреть, драпать надо было, с ходу обложили нас, вот и поперли в болота… Скольких побили, сколь утопло, не считали. Нынче нас чуть на роту наберется — так ему толкую. Подобрел вроде. Но как сказал, что зиму в деревнях отсиделись и никуда не рыпались, опять по столу кулаком. Долго кричал. Советскую власть-то хоть установили в деревне? — спрашивает. Говорю, коль мы в деревне, какая власть может еще быть. Про полицаев да старосту молчок. Короче, приказ я получил, чтоб через неделю под его руку явились, а если не явимся, дезертирами объявит по всему партизанскому фронту и тогда с нами трибунал будет разбираться. Парней моих, Вовку Токарева да Сашку Вильчука, под арест объявил. Там остались. Говорю, пошли со мной людей… Опять давай кричать, что будто в засаду заманиваю. Хоть ружьишко мне оставили, и то ладно. Когда придем до них, как понимаю, обниматься с нами не будут.