Успеть на цеппелин!
Шрифт:
— Не думаю, — благосклонно улыбнулся я. — Но, как бы то ни было, продолжай.
— Хорошо. Итак, в ноябре тысяча девятьсот восемнадцатого года, когда британцы прорвали линию Гинденбурга и усталая немецкая армия окопалась вдоль Рейна, как раз перед тем, как союзники под командованием маршала Фоша, нанеся последний сокрушительный удар, проложили дорогу к самому Берлину…
Теперь я понял, почему он меня предупредил. В моем мозгу сразу вспыхнули воспоминания о той битве — ее слепящее зарево и оглушительный гром. Рота, которой я командовал, была одной из самых бесстрашных, готовых обороняться до последнего патрона. Но нас отбросили назад сильнейшим ударом превосходящего числом противника, вооруженного полевыми пушками, танками и бронированными машинами, не говоря уже о воздушном флоте, состоявшем из самолетов «де хевилленд», «хендли-пейдж» и других крупных бомбардировщиков, сопровождаемых
Его рассказ вызвал у меня яркие, прямо-таки обжигающие воспоминания. Сын, между тем, продолжал:
— В тот поистине судьбоносный момент, Дольф, в ноябре тысяча девятьсот восемнадцатого, существовала большая вероятность — и я это неопровержимо доказываю в своей книге — немедленного заключения и подписания перемирия, и тогда война закончилась бы, по сути дела, ничем. Президент Вильсон колебался, французы очень устали, и так далее. И если бы так случилось, — придвинься ко мне поближе, Дольф, — тогда настроения немцев в начале двадцатых были бы совсем другими. Германия не чувствовала бы себя полностью разбитой, и это рано или поздно неизбежно привело бы к рецидивам пангерманского милитаризма. Немецкие гуманисты и ученые не одержали бы такой сокрушительной победы над немецкими же — да-да! — гуннами. Что касается союзников, они, чувствуя, что у них украли близкую победу, не были бы склонны к той щедрости, какую проявили к Германии, утолив свою жажду мести триумфальным входом в Берлин. Лига Наций не стала бы таким сильным инструментом поддержания мира, каким является сейчас. Америка вообще могла бы выйти из нее, а немцы, безусловно, тайно презирали бы ее. Старые раны не затянулись бы, потому что, как это ни парадоксально звучит, не были бы достаточно глубоки. Ну вот, я сказал то, что хотел. Надеюсь, я не сильно утомил тебя, Дольф.
Я шумно выдохнул. Но тут же постарался убрать с лица хмурое выражение и нарочито небрежным тоном ответил:
— Нисколько, сынок. Да, ты прикоснулся к моей незаживающей старой ране. Тем не менее я буквально костным мозгом чувствую справедливость твоей концепции. Слухи о перемирии действительно распространялись как лесной пожар среди наших войск той черной осенью тысяча девятьсот восемнадцатого года. И я очень хорошо понимаю, что, если бы тогда заключили перемирие, такие офицеры, как я, поверили бы, что немецкий солдат так и не был побежден, что его просто предали вожди и красные подстрекатели, и стали бы тайно вынашивать планы возобновления войны при более благоприятных условиях. Сынок, давай выпьем за твои замечательные «переломные моменты».
Наши маленькие округлые бокалы соприкоснулись с нежным звоном, и мы допили последние капли резкого, слегка горьковатого киршвассера. Я намазал маслом тонкий ломтик ржаного хлеба и откусил кусочек — всегда приятно завершить трапезу хлебом. Я вдруг почувствовал огромное удовлетворение. Эти драгоценные секунды хотелось длить вечно — слушать и слушать мудрые речи своего сына, питающие мое восхищение им. Да, поистине, время милостиво остановило свой беспощадный бег — интереснейшая беседа, бесподобные еда и питье, приятная атмосфера. В этот самый момент мой взгляд случайно упал на того самого еврея, вносившего некоторый диссонанс во всеобщую гармонию. По какой-то странной причине он смотрел на меня с откровенной ненавистью, хотя, увидев, что я это заметил, тут же отвел взгляд. Но такая мелочь не поколебала моего спокойствия. Я попытался продлить блаженство, подытожив:
— Мой дорогой сын, это был самый волнующий обед в моей жизни. Хотя, признаюсь, мне вдруг стало страшновато. Твои «переломные моменты» открыли мне невероятный мир, в который тем не менее я вполне могу поверить. Жуткий и захватывающий мир всегда готовых к самосожжению, начиненных водородом цеппелинов и бесчисленных, распространяющих вонь, заправленных бензином автомобилей, производимых Фордом вместо электрических; мир американских негров, вновь обращенных в рабство; мир, где живет мадам Кюри или мадам Беккерель; мир без аккумулятора Томаса Склодовского-Эдисона и без него самого; мир, где немецкие ученые — мрачные парии, а не толерантные, гуманные, великодушные люди, где одинокий дряхлый Эдисон корпит над своим старым аккумулятором, тщетно пытаясь его усовершенствовать, а Вудро Вильсон отнюдь не настаивает на том, чтобы Германию немедленно допустили в Лигу Наций; мир, накапливающий ненависть для
Второй мировой войны, еще более ужасной, чем первая. Мир, повторяю, невероятный, но ты на какие-то секунды заставил меня поверить в него настолько, что я даже стал побаиваться: а вдруг время внезапно переключит передачу, и мы будем ввергнуты в этот кошмар, и окажется, что наша прекрасная реальность всего лишь сон…Вдруг мой сын взглянул на циферблат часов и резко поднялся:
— Дольф, я надеюсь, что из-за моей глупой болтовни ты не опоздаешь…
Я тоже вскочил:
— Нет-нет, сынок, не беспокойся, — я словно слышал свой дрогнувший голос со стороны, — но у меня действительно осталось мало времени. Auf Wiedersehn, сынок, auf Wiedersehn!
Я уже почти бежал, вернее, летел сквозь пространство, подобно призраку, — оставив сына расплачиваться за наш обед — через зал, которому словно передалось мое лихорадочное волнение: он то вспыхивал, то темнел, как электрическая лампочка, перед тем как ее вольфрамовая нить рассыплется в порошок, и тогда уж она погаснет навсегда…
И все это время в моей голове звучал чей-то убийственно спокойный голос: «Во всей Европе гаснут огни, и при нашей жизни мы уже не увидим, как они зажгутся вновь…»
Вдруг самым важным на свете для меня стало успеть на «Оствальд», оказаться на борту, до того как дирижабль улетит. Только это убедит меня теперь, что я в своем, в правильном мире. Мне необходимо было чувствовать, осязать «Оствальд», а не только говорить о нем…
Когда я пробегал мимо четырех бронзовых фигур, мне показалось, что они съежились, а лица их стали уродливыми лицами старых ведьм, — четыре кобольда смотрели на меня, и злобное знание светилось в их глазах. Оглянувшись, я увидел, как мелькнула за моей спиной высокая, черная, худая как скелет фигура человека с мертвенно-белым лицом. Странно короткий коридор, по которому я бежал, привел в тупик, а не к входу в накопитель. Я рванул узкую дверь, ведущую на лестницу, и побежал наверх, как будто мне было двадцать, а не сорок восемь. Преодолев третий пролет, я рискнул оглянуться и посмотреть вниз. Отставая от меня всего лишь на какой-то пролет, огромными прыжками за мной гнался мой жуткий еврей. Я рванул дверь на сто втором этаже. Пробежав еще несколько футов по коридору, я все-таки увидел серебристую дверь лифта, которую искал, и светящиеся над ней слова «Zum Zeppelin». Наконец-то «Оствальд», наконец-то реальность!
Но надпись мигала, как мигал до этого зал ресторана «Krahenest», а на двери косо висела белая табличка «Не работает». Я бросился на дверь, стал царапать ее ногтями. Потом закрыл глаза и потер их, чтобы зрение прояснилось. Снова открыл — и не увидел никакой таблички. Но и серебристой двери, и надписи над ней тоже больше не было. Оказалось, я царапал штукатурку.
Кто-то тронул меня за локоть, и я обернулся.
— Простите, сэр, у вас обеспокоенный вид. Могу я чем-нибудь помочь? — заботливо поинтересовался нагнавший меня все-таки еврей.
Я помотал головой, но сделал ли это, отрицая свою обеспокоенность или отвергая его помощь, — и сам не знал.
— Я ищу «Оствальд», — выдохнул я, только сейчас осознав, сколько пробежал по этой лестнице. И пояснил, увидев недоумение на его лице: — Цеппелин «Оствальд».
Может быть, я ошибаюсь, но мне вдруг показалось, что в его глазах сверкнуло скрытое торжество, хотя выражение лица было по-прежнему сочувственным.
— А, цеппелин… — повторил он прямо-таки медовым голосом. — Вы, должно быть, имеете в виду «Гинденбург».
«Гинденбург?» — подумал я. Но не существует цеппелина под названием «Гинденбург». Или существует? Неужели я мог ошибиться в таком простом, бесспорном, казалось бы, вопросе? В последние минуты две у меня в голове как-то все перепуталось. Я изо всех сил старался убедить себя, что я — это я, что я в своем, правильном, мире, и растерянно шевелил губами, почти беззвучно повторяя: «Bin Adolf Hitler, Zeppelin Fachman…»
— Но «Гинденбург» здесь не приземляется, — сказал мой еврей, — хотя, помню, высказывались идеи, не установить ли на крыше Эмпайр-стейт-билдинга мачту для дирижаблей. Может быть, вы видели новости по телевизору и подумали…
Тут он вдруг помрачнел — или притворился мрачным — и вымолвил совсем уж невыносимо сладким голосом:
— Вы уже слышали сегодняшние трагические новости? О, я надеюсь, вы ищете «Гинденбург» не затем, чтобы встретить кого-то из членов семьи или друзей. Сэр, мужайтесь. Несколько часов назад, подлетая к базе в Лейкхёрсте, в Нью-Джерси, «Гинденбург» загорелся… Все было кончено в считаные секунды. По крайней мере тридцать или сорок пассажиров сгорели заживо. Держитесь, сэр.
— Но «Гинденбург», то есть я хотел сказать «Оствальд», не мог сгореть! — воскликнул я. — Это же цеппелин, он летает на гелии.