Устал рождаться и умирать
Шрифт:
В глубине души я испытывал презрение к орде имэншаньских, и мне было стыдно, что я тоже свинья. Но в конечном счёте я с ними одного племени, как говорится, «заяц умер, лис горюет — свой по своему тоскует». Когда имэншаньские стали дохнуть одна за другой, обстановка на ферме стала печальной. Чтобы сберечь силы и уменьшить отдачу тепла, я в те дни сократил число ночных вылазок. Рассыпавшиеся от длительного использования листья и стёршееся в порошок сено я передвинул передними ногами в угол стены, оставив на земле дорожки следов, похожие на тщательно выписанный рисунок. Потом улёгся в центр этой кучи трухи из сена и листьев, положил голову на передние ноги и стал смотреть на падающий снег, вдыхая холодный свежий воздух, какой бывает во время снегопада. Душу волна за волной охватывала печаль. По правде говоря, я свинья не очень сентиментальная, по характеру больше склонен к безудержному веселью
Посвистывает северный ветер, на реке с оглушительным грохотом ломается толстый лёд — трах, трах, трах, — словно судьба стучится в дверь глубокой ночью. Снежные сугробы в передней части загона почти соприкасаются с согнувшимися ветвями абрикоса. В саду то и дело звонко трещат ветви, ломающиеся под грузом снега; глухо бухают рушащиеся снежные шапки. Тёмная ночь и везде, насколько хватает глаз, снежная пелена. Электричества давно нет из-за нехватки дизельного топлива — сколько ни дёргай за шнур, полоска света от лампы не ляжет. Такая укутанная снежным покрывалом ночь, наверное, хороша, чтобы сказки рассказывать и мечтать. Но от голода и холода сказки и мечты разлетаются вдребезги. По совести признаться, даже когда с кормом стало совсем худо и имэншаньские, которым приходилось довольствоваться гнилыми древесными листьями и кожурой семян хлопчатника, купленными на хлопкообрабатывающей фабрике, были на последнем издыхании, Цзиньлун следил, чтобы мне давали на одну четверть питательные корма. Даже заплесневелые бататы лучше, чем бобовые листья и кожура семян хлопчатника.
Мучительно долгими ночами сон перемежался с действительностью. На небе иногда показывались звёзды, поблёскивая, как бриллианты на груди императрицы. Мирный сон не шёл, имэншаньские чувствовали близкий конец, и долетавшие от них звуки наполняли безграничной скорбью. Чуть вспомнишь об этом — слёзы застилают глаза. Они выкатываются на щетинку щёк и тут же замерзают, превращаясь в жемчужинки. Горестные вопли издаёт и Дяо Сяосань за стеной. Он теперь пожинает горькие плоды несоблюдения гигиены. В загоне у него ни одного сухого места, всё покрыто коркой заледеневших нечистот. Носится по нему, голосит, завывает по-волчьи, а из заснеженных просторов отвечают настоящие волки. Изрыгает громкие проклятия, сетуя на несправедливость этого мира. Слышится его ругань и всякий раз во время кормёжки. Костерит Хун Тайюэ, проклинает Цзиньлуна, ругает Лань Цзефана. Ну а больше всех достаётся приставленной к нам урождённой Бай, Синъэр, «ещё не умершей» [174] вдове тирана-помещика Симэнь Нао, прах которого давно смешался с землёй. Она приходит кормить нас с двумя вёдрами на коромысле, ковыляя по твёрдому насту на маленьких бинтованных ножках, [175] и лохмотья её зимней куртки развеваются под налетающими снежными хлопьями. Синий платок на голове, пар от горячего дыхания, иней на бровях и волосах. Руки загрубевшие, кожа потрескалась, как опалённый сухостой. Несёт корм и опирается на черпак с длинной ручкой, как на костыль. Из вёдер тонкой струйкой идёт пар, но запашок при этом — просто с ног валит, можно представить, что там за бурда. В переднем обычно еда для меня, в том, что позади, — для Дяо Сяосаня.
174
Так называли себя вдовы в старом Китае.
175
В старом Китае был распространён обычай бинтовать девочкам ноги. Задержанные в росте крохотные ножки-«лотосы» считались идеалом женской красоты.
Опустив коромысло, она соскребает черпаком толстый слой снега со стены, очищает мою кормушку, с усилием поднимает ведро и вываливает корм. Я нетерпеливо набрасываюсь на еду, хотя липкая чёрная масса падает на голову, на уши, и Бай приходится очищать их черпаком. Ничего приятного в корме нет, неторопливо разжёвывать нельзя, потому что во рту и в глотке останется запах гнили. С громким чавканьем заглатываю еду, а Бай, вздыхая от переживаний, нахваливает:
— Ах, Шестнадцатый, вот молодец, что дают, то и ест!
Потом идёт кормить Дяо Сяосаня. Похоже, ей доставляло удовольствие смотреть, как я, не манерничая, уплетаю еду, и, думаю, лишь отчаянные вопли соседа заставляли её вспомнить, что надо покормить и его. Не забыть, с какой нежностью она склонялась ко мне, глядя, как я ем. Я, конечно, понимал, почему она хорошо ко мне относится, но не хотелось задумываться об этом. В конце концов, прошло столько лет, пути-дорожки
у нас разные: она — человек, а я — скотина.Слышно было, как Дяо Сяосань впился зубами в черпак. Подняв глаза, я увидел его самого: передние ноги на стене, высунул свою свирепую морду. Торчащие клыки, неровные, как у пилы, зубы, налившиеся кровью глаза. Урождённая Бай постучала ему по рылу, как по деревянному барабанчику банцзы. [176] Потом вывалила в кормушку корм и негромко выругалась:
176
Банцзы— барабанчик для отбивания ритма в одном из жанров китайской музыкальной драмы.
— Ну и грязнуля, где спишь, там и гадишь, как ещё не замёрз до смерти, злыдень!
Едва дотронувшись до корма, Дяо Сяосань разразился бранью:
— Симэнь Бай, карга проклятая! Всё лучшее своему любимчику Шестнадцатому положила, а мне одни гнилые листья, мать вашу!
Через некоторое время проклятия сменились всхлипами. Не обращая внимания на его брань, Симэнь Бай подхватила пустые вёдра, взяла черпак и враскачку поковыляла прочь.
Дяо Сяосань высунулся из-за стены и принялся изливать свою обиду, капая мне в загон своей грязной слюной. Его взгляд был полон зависти и ненависти, но я головы не поднимал, а знай набивал брюхо.
— Что вообще в мире деется, а, Шестнадцатый? — ныл он. — Ну почему с одними и теми же свиньями обращение разное? Из-за того, что я чёрный, а ты белый, что ли? Или потому что ты здешний, а я пришлый? Или из-за того, что ты такой красавчик, а я — урод? Да и настолько ли ты, паршивец, красив, если сравнить…
Ну что сказать этому болвану? С незапятных времён по справедливости в мире поступают далеко не всегда. Если офицер на коне, неужто и все солдаты должны быть верхом? Ну да, в Советском Союзе в конной армии красного маршала Будённого все были верховые, командиры и солдаты, но у командиров кони добрые, а у бойцов — дрянные, тоже обхождение неодинаковое.
— Настанет день — всех поперегрызу, животы вспорю и кишки вытащу… — скрежетал он зубами, опираясь передними ногами на разделяющую наши загоны стенку. — Где угнетение, там и сопротивление, верно? Веришь не веришь — дело твоё, а я вот за это крепко держусь!
— Верно говоришь. — «Не стоит обижать этого типа», — подумал я и добавил: — Не сомневаюсь, силы и способности у тебя имеются, жду не дождусь, когда ты сотворишь что-нибудь потрясающее.
— Пожалуй тогда брату в награду то, что у тебя в кормушке осталось! — хрюкнул он, а сам аж на слюну исходит.
Как он отвратителен со своим алчным взглядом и грязной пастью! Я и так относился к нему с крайним презрением, а тут он упал в моих глазах дальше некуда. Меньше всего хотелось, чтобы он испоганил мне кормушку. Но напрочь отвергнуть эту уже совершенно жалкую просьбу вроде бы и язык не поворачивался.
— Вообще-то, старина Дяо, между моим кормом и твоим особой разницы нет, — промямлил я. — Очень по-детски ты рассуждаешь, считая, что пирожное на тарелке кого-то другого больше, чем твоё…
— Ты что, мать-перемать, совсем за дурака меня держишь? — вне себя от злости прошипел Дяо Сяосань. — Глаза, допустим, подвести могут, но нос-то не подведёт! Да и глаза не обманывают. — Он нагнулся к своей кормушке, отковырнул ногой кусок и бросил к моей. Разница с остатками моего корма была очевидная. — Сам посмотри, что ты ешь, а что я. Мать его, мы же оба хряки, на каком основании обращение такое разное? У тебя «случки во имя революции», неужто у меня во имя контрреволюции? Если люди подразделяют нас на революционных и контрреволюционных, неужели свиньи тоже разделятся на классы? Все эти безобразия — результат заботы о личных интересах и разброда в головах. Я видел, какие взгляды Симэнь Бай на тебя бросает, ну как на мужа смотрит! Может, спариться с тобой мечтает? А то давай, оформи ей случку, на следующий год весной принесёт поросят с человечьими головами. Или маленьких чудовищ со свиной головой и человеческим телом, вот красотища-то! — От собственного злословия и поклёпа тоска его понемногу рассеялась, и он гнусно захихикал.
Я собрал передними ногами перекинутый им корм и с силой швырнул за стену.
— Вообще-то я подумывал откликнуться на твою просьбу, — презрительно обратился я к нему. — Но после всех твоих оскорблений, брат Дяо, уж извини, скорее выброшу оставшуюся еду на кучу дерьма, чем дам тебе. — И, собрав всё из кормушки, бросил туда, где справлял нужду. Потом забрался на свою сухую подстилку и спокойно проговорил: — Как проголодаетесь, прошу, ваше сиятельство!
Глазки Дяо Сяосаня сверкнули зеленоватым светом, зубы заскрипели: