Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но все равно у нас, у поколения, которое в «Юности» начинало, было такое ощущение: нельзя писать так, чтобы тебе было стыдно – и по-человечески, и перед писателями, которых ты уважал: стыдно перед Гоголем, перед Достоевским. Сейчас полное отсутствие стыда у всех этих наших многомиллионных тиражниц – Донцовой, Марининой. Языка нету никакого.

И слово «писатель» – это вовсе не то слово, которое должно бы соответствовать истинному статусу писателя.

– А в чем разница?

– Ну, писатель – это все-таки какая-то общественная фигура, которая увлекает и жизненным подвигом, и позициями героев, поступками, раздумьями. Я просто сочинитель, я не трибун, ничего такого.

– Ваш рецепт бессмертия? Как остаться во времени, когда изменилось

все то, что вас создало как писателя?

– Ну, во-первых, это зависит от натуры. Зависит от наполненности человека, который что-то создает. С другой стороны, вот во втором томе «Дон-Кихота» есть такой эпизод. Там люди задают вопрос знаменитому художнику – ну, можно предположить, Веласкесу, – как он пишет. Тот думает-думает, а потом говорит: «А как получится». Ван Эйк, один из самых любимых моих художников, подписывал свои работы «Как умею». Вот и я пишу как умею и как получится. И все время стараюсь дать какую-то информацию.

В 60–70-е годы отсутствие информации вызывало действие литературы. Потому что человек, не обладающий каким-то знанием о происходящем в мире, он иногда в произведениях искусства находил даже то, чего в них и не было. А если сейчас просто истории рассказывать, обыкновенные, то есть прямые тексты писать, они уже плоско накладываются на то, что мы знаем из СМИ. Другое дело, что СМИ наши тоже подчинены коммерческому характеру их деятельности: чем больше всякой крови, чем больше скандала, тем больше рекламы. Получается чистый невроз. Вроде ничего особо и не показывают, но все на каком-то вое, вопле, натуге какой-то. Это тоже создает отношение к литературе как к чему-то вторичному, или третичному, или семитичному, что в жизни никакой роли и не должно играть.

– Кто ваш сегодняшний читатель?

– Есть и молодые люди. Но в основном это – семейные библиотеки и семейные предания. Вот бабушка или мама говорит своей 16-летней внучке или дочке: «Прочти такую-то книжку». Тогда интерес какой-то возникает. Это семейное чтение, я думаю, сейчас и поддерживает какой-то интерес к литературе.

– «Соленый арбуз», «Происшествие в Никольском» – все они написаны в абсолютно традиционном стиле. И вдруг возникает «Альтист Данилов», который начинает какую-то новую жанровую историю.

– Ну как новую, когда был Гофман, когда были Гоголь, Булгаков? Где же тут новое-то?

– Значит, вам пришлось куда-то вернуться?

– Это, конечно, объясняется интересом к сказке. В детстве, где-то в 44 – 45-м году это было, я первый раз попал в Большой театр – мамаша продала буханку хлеба и купила билет на «Щелкунчик». Я еще в школе не учился. Там как раз в роли Маши Плисецкая дебютировала. И это для меня – в ту пору особенно: еще недавно жили-то под бомбежками – была такая сказочная жизнь, без которой, я понял, нельзя человеку существовать. И Гофман – один из самых любимых писателей, конечно, был тогда.

– Но «Альтист Данилов» – это конец 70-х. Застой, голый быт. Откуда возникла эта мистическая линия?

– Первый раз мне эта идея пришла в голову в 68-м году. Я, помню, отправился на Рижский базар, а там рядом пивной ларек стоял, и там трое: один интеллигент, один гегемон, и еще кто-то. Они на троих, значит, бутылку водки купили, и мне показалось: а вдруг сейчас выйдет из нее джин, и сразу трое будут его хозяевами. Но они совершенно разные люди, то есть каждый будет тянуть одеяло на себя. Ну, я записал это все. Потом из этого «Аптекарь» получился. Я хотел вообще написать про такой пласт молодежных лидеров тех времен, которые потом стали кто политологами, кто миллионерами. А они ходили в одну пивную. Ведь там все персонажи реальные совершенно. И этим реальным людям дается сверхвозможность, та самая, которая у нас образовалась в 90-е годы.

– То есть 90-е годы – это такая золотая рыбка, которая внезапно оказалась в руках людей, совершенно к этому неготовых?

– Ну, да, типа Ельцина, которые не из чего вышли. Из серости. Оттуда же и Иосиф Виссарионович, и Гитлер, и прочие.

– Это «Аптекарь». А с кого вы писали «Альтиста»?

– Был такой Володя Грот, альтист Большого

театра. Володя на самом деле по матери Грот, то есть родственник бывшего президента Академии наук, автора словаря в XIX веке. А по отцовской линии он как раз Данилов. Потом мне однажды Вознесенский Андрюша сказал: «А ты наоборот Данилова не пробовал перевернуть?» Волинад получается, то есть Воланд, наоборот. Ну, я первую главу написал и бросил. А потом жена попала в больницу. Надолго. И с мрачным настроением была. Просила принести ей почитать. Я первую главу принес, а она: «А дальше? А дальше?» – так и стал писать.

– Почему именно музыка?

– А я слушатель был с детства. Приемников не было, а была единственная связь с миром – вот этот репродуктор склеенный. Тогда никаких записей не могло быть технологически, и поэтому каждую неделю давали вживую – я уже забыл, по четвергам, что ли, – оперу из Большого театра. Ну и театр я знал изнутри немножко: в Художественный ходил, а потом попал вообще в актив Детского театра – был такой рядом с Большим. То есть представление у меня было. Я однажды попросил Володю описать репетицию, чтобы было как описание музыки у Ромена Роллана, когда он о Бетховене писал, или у Томаса Манна в «Докторе Фаустусе». Но когда я эти две – три страницы получил, понял, что это перебор, что я про другое пишу. Я писал о творчестве прозаика, а не о музыке. Просто брал какие-то термины и переносил их на свое состояние. А потом Наташа Нестерова и Таня Назаренко – художники мирового класса – посчитали, что я про художников написал. То есть, видимо, важен сам процесс творчества – в этом дело.

– Последние ваши романы уже совершенно другие. Мистика исчезла, вернулся реализм?

– Вот я написал три вещи – «Альтист», «Аптекарь» и «Шеврикука», самая важная для меня вещь – и мне показалось, что я уже в какой-то одной интонационной среде нахожусь. Мне стало скучно, я решил поменять интонацию и вести рассказ от лица совершенно другого человека, на меня непохожего. Получился «Бубновый валет». С одной стороны, вроде как бы реалистическое произведение, а в то же время там есть события, которые в жизни не происходили, но могли произойти. Но мне кажется, с реализмом сейчас уже трудно. И поэтому следующее сочинение – «Камергерский переулок» – я писал опять с элементами фантасмагории, московской такой мифологии. Попытался передать картину жизни нашего времени, как и сейчас а «Лягушках».

– В каких «Лягушках»?

– Я сейчас роман пишу – «Лягушки».

– «Лягушки»? Как Аристофан?

– Вот мне все сразу говорят: «Аристофан». А я говорю: «Вы что, читали «Лягушки» Аристофана? С чего это вдруг?» Я-то сейчас два раза перечитал этих «Лягушек», там вообще почти никаких лягушек нет. Они где-то там поют, когда на лодке с Хароном переезжают, и больше никаких лягушек. А у меня есть повод назвать этот роман «Лягушками» – есть там одна совершенно реалистическая сцена, а она воспринимается как фантасмагорическая.

– Вы хотите сказать, жизнь настолько фантасмагорична, что и выдумывать ничего не нужно?

– Да. Я, когда писал «Альтиста», думал, что финал будет более драматический. Но у меня вдруг начало все совпадать: я главу напишу, а потом с этим персонажем в жизни произойдет совершенно такая же история. Я испугался и сделал нейтральную концовку.

– А часто вообще так бывает?

– Нет, не часто. Вот расскажу вам, как я написал эпизод, который потом со мной произошел. Отцу сделали операцию. Причем там по жизненным показаниям гарантий не было никаких, и я даже расписался где-то. Меня попросили поболтаться где-нибудь часов пять, в шашлычную сходить, еще там чего-нибудь, чтобы отвлечься. Ну, вроде операция прошла нормально. Еду я из Измайлова в Останкино на трамвае. На Каланчевке пересадка. Стою и думаю: «Вот бы сейчас стакан водки». И тут ко мне подходит человек и, стесняясь, начинает говорить: «Понимаешь, не могу пить один». Наливает мне стакан водки. Я выпиваю и машинально так смотрю на этот стакан. А он мне: «Все, больше вы и не хотели». И привет, я в свой трамвай сел, а он – в другую сторону. А у меня этот эпизод уже в «Альтисте» был написан. Именно так и был написан!

Поделиться с друзьями: