Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сидящая против него г-жа Фремер любовалась отражением своей белокурой красоты в восхищенных глазах гостей. Двойственная репутация, окружавшая ее, была обманчивой призмой, сквозь которую каждый пытался разглядеть ее подлинные черты. Честолюбивая интриганка, почти авантюристка, как говорили о ней в финансовом мире, покинутом ею для более блестящей карьеры, — она являлась ангелом кротости и добродетели для обитателей Сен-Жермена и королевской семьи, которую она завоевала, пользуясь репутацией исключительно умной женщины. Впрочем, она не забывала своих старых, более скромных друзей и вспоминала о них преимущественно тогда, когда они были больны или в горе, — трогательные обстоятельства, позволяющие не жаловаться на то, что тебя не приглашают в свет. В беседах у изголовья умирающего, с его родственниками или священником, она проливала искренние слезы, убивая одно за другим угрызения совести, которые ее слишком легкая жизнь будила в ее щепетильном сердце.

Но самой привлекательной гостьей была молодая герцогиня де Д…, живой и ясный ум которой, не знавший ни тревог, ни смятения, представлял такой странный контраст с меланхоличностью ее прекрасных глаз, пессимизмом ее губ, бесконечной и благородной усталостью ее рук. Эта ненасытная любительница жизни во всех ее проявлениях — доброты, литературы, театра, дружбы — кусала, словно ненужный цветок, свои алые губы,

углы которых слегка приподнимала улыбка разочарования. Ее глаза, казалось, навсегда утонули в больных водах сожаления. Сколько раз на улице, в театре задумчивые прохожие зажигали свою мечту об эти изменчивые звезды. И даже теперь, вспоминая какой-то водевиль или раздумывая о туалете, герцогиня грустно смотрела вокруг глубоким, полным отчаяния взглядом, в грусти которого утопали впечатлительные гости. Свою изысканную речь она небрежно украшала поблекшим и столь очаровательным изяществом уже старинного скептицизма. Только что произошел спор, и эта женщина, такая непримиримая в жизни, находившая, что существует только одна манера одеваться, повторяла каждому: «Но почему же нельзя сказать все, думать все? Я могу быть права, вы тоже! Как это ужасно быть узким!» Ее ум, как и ее тело, не был одет по последней моде, и она охотно насмехалась над символистами и верующими. Но ее ум обладал свойством, присущим некоторым обворожительным женщинам, которые настолько хороши собой, что нравятся в старом и вышедшем из моды платье. Впрочем, возможно, что в этом было преднамеренное кокетство. Иные слишком смелые идеи заставили бы потускнеть ее ум, как заставили бы потускнеть ее краски иные тона, которых она не позволяла себе носить.

Эскиз этих разнообразных лиц Оноре набросал своему красивому соседу с такой благожелательностью, что все они казались одинаковыми — блестящая г-жа де Торрено, остроумная герцогиня де Д…, прекрасная г-жа Ленуар. Он оставил без внимания одну общую для них всех черту, вернее — коллективное помешательство, свирепствующую эпидемию, которой были заражены все поголовно, — снобизм. И все же, в зависимости от натуры, этот снобизм принимал различные формы: между основанным на воображении поэтическим снобизмом г-жи Ленуар и воинственным снобизмом г-жи де Торрено, жадной, как чиновник, который стремится пролезть вперед, — была большая разница. Однако эта ужасная женщина была способна на человеческие чувства. Ее сосед сказал ей, что любовался ее дочкой в парке Монсо. Она сейчас же прервала свое негодующее молчание. К этому невзрачному человечку она почувствовала благодарную и чистую симпатию, какую, быть может, неспособна была почувствовать к принцу, и теперь они беседовали, как старые друзья.

Г-жа Фремер руководила беседой с явным чувством удовлетворения, которое ей давало сознание, что она выполняет высокую миссию. Привыкшая представлять герцогиням великих писателей, она казалась самой себе своего рода всемогущим министром иностранных дел. Так зритель, который переваривает в театре обед, видит стоящими ниже себя — уж раз он их судит — артистов, публику, автора, принципы драматического искусства. Беседа, впрочем, развертывалась гармонично. Это был тот момент обеда, когда мужчины касаются колен соседок или расспрашивают их о литературных вкусах, сообразно со своим темпераментом и воспитанием, а главное, сообразно со вкусом своей соседки. Одно мгновение срыв казался неизбежным. Красавец сосед Оноре со свойственным юности легкомыслием попробовал было намекнуть, что в произведениях Эредиа, быть может, больше мысли, чем обычно полагают, и гости, потревоженные в своих умственных привычках, насупились. Но г-жа Фремер сейчас же воскликнула: «Напротив, это всего лишь восхитительные камеи, роскошные эмали, безукоризненные ювелирные безделушки», — и все лица оживились. Несколько серьезней оказался спор об анархистах. Но г-жа Фремер, словно склоняясь перед неизбежностью закона природы, медленно сказала: «К чему все это? Всегда будут и богатые и бедные». И все эти люди, беднейший из которых имел, по крайней мере, сто тысяч франков дохода, — все эти люди, пораженные этой истиной, избавленные от укоров совести, с душевной радостью осушили последний бокал шампанского.

II. После обеда

Оноре, чувствуя, что от выпитых вин у него слегка кружится голова, вышел не простившись, взял внизу свое пальто и пошел пешком через Елисейские поля. Он испытывал огромную радость. Барьер невозможности, который закрывает от наших желаний и нашей мечты поле действительности, был сломан, и он радостно мечтал о несбыточном.

Таинственные аллеи, которые ведут к каждому человеческому существу и в глубине которых каждый вечер, быть может, заходит неподозреваемое солнце радости или печали, влекли его к себе. Каждое лицо, о котором он думал, сейчас же становилось непреодолимо милым; он прошел всеми теми улицами, на которых мог надеяться встретить кого-нибудь из них, и если бы его предвидение сбылось, — он, не боясь, подошел бы к незнакомому или просто безразличному ему человеку. Декорация, поставленная слишком близко, упала, и вдали жизнь встала перед ним во всем очаровании своей новизны и тайны, привлекая его к себе. Но горькое сознание того, что это был только мираж или действительность одного вечера, повергло его в отчаяние. Он страдал лишь оттого, что не мог немедленно достичь всех тех прекрасных ландшафтов, что были расположены в бесконечности, далеко от него. И вдруг его поразил звук собственного голоса, грубоватого и резкого, который вот уже четверть часа повторял: «Жизнь печальна, какой идиотизм!» (Это последнее слово подчеркивал сухой жест правой руки, и он заметил неожиданно резкое движение своей трости.) Он с грустью подумал, что эти машинальные слова были очень банальной передачей видений, которые, быть может, были непередаваемы.

«Увы! Только интенсивность моей радости или моей печали возросла во сто крат, а интеллектуальный повествователь остается все тем же. Мое счастье — нервное, личное, непередаваемое другим, и, если бы я стал писать в этот момент, мой стиль отличался бы теми же достоинствами и теми же недостатками. Увы, был бы таким же посредственным, как и всегда». Но блаженное состояние, в котором он пребывал, не позволяло ему думать об этом дольше и немедленно даровало ему высшее утешение — забвение. Он вышел на бульвар. Проходили люди, которым он отдавал свою симпатию, уверенный в том, что она взаимна. Он чувствовал себя великолепным средоточием их внимания; он распахнул пальто, чтобы они видели белизну манишки его фрака и красную гвоздику в петлице. Таким являл он себя восхищению прохожих и нежности, сладостно его с ними соединявшей.

Мечты в духе иных времен

Образ жизни поэта должен быть так прост, что впечатления самые обыденные должны его радовать, веселие его должно быть плодом солнечного луча, для его вдохновения должно быть достаточно воздуха, для его опьянения — воды.

Эмерсон

I.

Тюильри

В это утро в Тюильри солнце постепенно засыпало на каждой из каменных ступеней, как светловолосый юноша, легкий сон которого прерывает тотчас же движущаяся мимо нить. У самых стен старого дворца зеленеют молодые побеги. Дыхание зачарованного ветра вносит в аромат прошлого свежий запах сирени. Статуи, которые на наших площадях пугают словно безумные, здесь, в буковых аллеях, под сенью сияющей зелени, охраняющей их белизну, задумчивы, как мудрецы. Бассейны, на дне которых нежится синее небо, сверкают, как взгляды. С террасы у самой воды видно, что на противоположном берегу, словно в былые века, проходит гусар, выйдя из старого квартала набережной д'Орсе. Из ваз, увитых геранями, буйно вырывается вьюнок. Горячий от солнца гелиотроп курит ароматы. Перед Лувром мальвы устремились ввысь, легкие, как мечты, благородные и изящные, как колонны, краснощекие, как молодые девушки. Искрящиеся на солнце и вздыхающие от любви фонтаны подымаются к небу. В конце террасы каменный всадник, бешеным галопом несущийся на месте, прижимая к губам ликующий рожок, олицетворяет все буйство Весны.

Но небо заволокло, пойдет дождь, бассейны, в которых больше не сверкает ни один клочок лазури, кажутся невидящими глазами или вазами, полными слез. Нелепый фонтан, подхлестываемый ветром, все быстрее и быстрее возносит к небу свой гимн — теперь столь смешной. Бесполезная нежность сирени бесконечно печальна. А там, бросив поводья, в застывшем и яростном взлете, мраморными ногами горяча коня, несущегося головокружительным и неподвижным галопом, — на черном небе, не сознавая, без конца трубит всадник.

II. Версаль

Канал, который самого разговорчивого человека заставит замечтаться и около которого я всегда бываю счастлив, весел или печален.

Письмо Бальзака к г-ну де Ламот-Эгрон

Истощенная осень, больше не согреваемая редким солнцем, теряет одну за другой свои последние краски. Пламенный багрянец ее листьев, пылавших таким огнем, что всю вторую половину дня и даже утром они создавали иллюзии ликующего заката, — погас. Одни только далии, индийские гвоздики и хризантемы, желтые, фиолетовые, белые и розовые, еще сверкают на мрачном и горестном лике осени. В шесть часов вечера, когда проходишь по Тюильри, однотонно-серому и обнаженному, под небом таким мрачным, где черные деревья каждой веткой говорят о своем отчаянии, одновременно могучем и бессильном, — куст этих осенних цветов, внезапно сверкнувший из темноты богатством своих красок, сладостно и резко поражает глаз, привыкший к пепельно-серым далям. Утренние часы нежнее. Солнце еще изредка сверкает, и, покидая террасу, у воды, вдоль широких каменных лестниц, я могу еще видеть, как передо мной спускается по ступенькам моя тень. Я не хотел бы назвать после многих других [4] твое имя, Версаль, — имя великое и нежное, покрытое ржавчиной времени, царственное кладбище листьев, обширных вод и мраморов, место поистине аристократическое и деморализирующее, где нашу совесть не смущает даже мысль, что здесь жизнь стольких рабочих послужила только для того, чтобы утончить и увеличить не столько радости иной эпохи, сколько меланхолии нашей. Мне не хотелось бы произносить твоего имени после многих других, а между тем, сколько раз из покрасневшей чащи твоих розово-мраморных бассейнов я пил до дна, до бредового состояния пьянящую и горькую сладость этих последних осенних дней. Земля, смешанная с увядшими и сгнившими листьями, казалась вдали темно-фиолетовой потускневшей мозаикой. Проходя мимо деревушки, приподняв от ветра воротник пальто, я слышал воркование голубей. Повсюду, как в вербное воскресенье, пьянил запах букса. Как удалось мне собрать скромный весенний букет в этих садах, разгромленных осенью! На воде ветер мял лепестки продрогшей розы. Среди этого великого листопада в Трианоне один только выгнутый легкий мостик белой герани подымал над ледяной водой свои едва склоненные ветром цветы. Несомненно, с тех пор, как я дышал морским ветром и солью в ложбинах Нормандии, с тех пор, как я видел сквозь ветки цветущего рододендрона сверкающее море, — я знаю, сколько грации может придать растениям близость воды. Но насколько более девственна чистота этой нежной белой герани, с грациозной сдержанностью склонившейся над зябкими водами, которые замкнуты набережной из мертвых листьев. О, посеребренная старость еще зеленых лесов, о, поникшие ветви, пруды и бассейны, благоговейной рукой разбросанные повсюду, словно урны, посвященные печали деревьев!

4

А особенно после Мориса Баресса, Анри де Ренье, Роберта де Монтескье Фезенсак.

III. Прогулка

Хотя небо было так чисто и солнце уже посылало тепло, — ветер дул все такой же холодный, деревья были такими же обнаженными, как зимой. Чтобы развести огонь, мне пришлось срезать одну из тех веток, которые я считал мертвыми, и из нее брызнул сок и замочил мою руку до локтя, — так под замерзшей корой обнаружилось трепетное сердце. Между стволами по-зимнему обнаженная земля заполнялась анемонами и фиалками, а реки, еще вчера темные и пустые, — нежным небом, синим и живым, погружавшимся в них до самого дна. Не тем бледным и утомленным небом прекрасных октябрьских вечеров, которое ложится на дно вод и, кажется, умирает там от любви и грусти, нет! — ярким и горячим небом, по нежной и смеющейся лазури которого ежеминутно проходили серо-голубые и розовые тени; то не были тени задумчивых облаков, а блестящие скользкие плавники окуня, угря или корюшки. Опьяненные радостью, они сновали между небом и травами в своих лугах и в своих лесах, которые сияющий гений весны наполнил таким же очарованием и блеском, как и наши. И, скользя свежей струей по их голове, между ребрами, под брюшком, воды тоже спешили, бежали журча и весело погоняя впереди себя солнце.

Не менее отрадно было видеть птичий двор, куда пришлось пойти за яйцами. Солнце, как поэт вдохновенный и плодовитый, который не боится распространить красоту на места наиболее скромные, которые до сих пор как будто искусство не интересовало, — солнце согревало творческую силу навоза, нервно вымощенного двора и грушевого дерева, дряхлого, как старая служанка.

Но что это за особа в царственных одеждах, выступающая среди деревенской утвари, лапами чуть касаясь земли, словно из страха замарать их? Это птица Юноны, сверкающая не мертвыми каменьями, а глазами самого Аргуса — павлин, чья баснословная роскошь здесь поражает. Так, в день празднества, за несколько минут до прибытия гостей, в платье с переливающимся тонами шлейфом, с парюрой на царственной шее, с эгреттами в волосах — блистающая хозяйка дома проходит своим двором на глазах у восхищенных, столпившихся у решетки зевак, чтобы отдать последние приказания либо ожидать прибытия принца крови, которого она должна встретить у самого порога.

Поделиться с друзьями: