Утоление жажды
Шрифт:
После обеда мы вместе заходим на почтамт, и я узнаю, что могу получить деньги. Самочувствие мое великолепное, теперь я готов ехать не только к «Султану Санджару», но хоть в древний Хорезм или Бухару.
Единственное, что меня гложет, — это мысль о завтрашнем заседании. Я не люблю публичных выступлений, теряюсь, плохо говорю, особенно если приходится говорить перед незнакомыми людьми, но главная трудность не в этом, а в том, что я почти не знаю существа дела. Я сочувствую Ермасову, сочувствую этому Алеше и его товарищам, которым грозят какие-то беды, и мне не нравится Хорев, приятель Лузгина, и в общем я примерно все понимаю, но ведь ничего конкретного, никаких фактов у меня нет. А как говорить без фактов? Вот что меня тревожит и о чем я думаю, гуляя с профессором
— Где же спасение?
— Спасение — в лесах. Только леса могут остановить вселенское истощение почвы. Эй! Бекмурад! Стоп! — Профессор вдруг бросается на середину улицы с высоко поднятой рукой и останавливает замызганный «ГАЗ—57» с латаным брезентовым верхом. — Это наша экспедиционная. Прошу садиться!
Я сажусь назад, профессор рядом с шофером, и мы едем в старый Мерв.
К мавзолею султана Санджара подъезжаем в густых сумерках. Он стоит в совершенном одиночестве на голой и плоской земле, которая кажется пустыней, но вблизи видно, что эта земля исхолмлена остатками древних фундаментов, стен, обрушенных до основания башен. Кое-где в рытвинах белеет снег. Ветер с шорохом перекатывает песок. Можно подойти к мавзолею Санджара, но еще лучше смотреть на него издали: поднимающаяся луна освещает его тупые каменные хребты.
Сидя в машине, мы пьем горячий кофе из профессорского термоса. Кинзерский рассказывает что-то об арабах, о Тули-хане, сыне Чингиса, который сровнял с землей столицу сельджуков, вырезав все население, несколько сот тысяч человек, и уничтожил все здания Мерва. И только мавзолей Санджара не смогли разрушить монголы.
— Хотите подойти поближе? — спрашивает профессор. — Вы увидите эти камни, ощутите движение веков.
— Как хотите. Но, по-моему, все ясно.
— Все ясно! Да, да… Замечательно сказано: все ясно… — Он усмехается и умолкает.
Мы едем обратно. Справа бежит тень машины, скользящая темной волной по белому от луны бугристому полю. Помолчав, я говорю, что мне никогда не удавалось взволноваться при виде старых камней и ощутить нечто торжественное, вроде движения веков, или движения лет, или даже просто движения времени. Но зато я ощущаю это при виде людей. При виде некоторых я вижу годы, десятилетия и даже иногда века. Вот недавно, например, на базаре я видел человека, который вполне мог быть одним из всадников Тули-хана. Он продавал орехи. Но у него были такие глаза и такие руки, что я сразу понял: он оттуда, от Тули-хана. Мой отец всю жизнь пронес на себе печать семнадцатого года. А есть люди конца двадцатых годов, середины тридцатых, и люди начала войны, и люди конца войны, и они, как и мой отец, остаются такими до конца своих жизней.
— Вы согласны, профессор?
— Я согласен, но меня интересует, к какому году вы относите себя, мой славный аналитик? Про меня уж не спрашиваю: наверняка к какому-нибудь девятьсот шестнадцатому или тринадцатому.
— Мой год, я думаю, еще не наступил.
— А мой,
мальчик? — Профессор смеется. — Мы все так думаем.24
Сначала высокий очкастый старик читал заключение комиссии. Ничего страшного. Разные мелкие неполадки и незначительные грешки: площадка мастерских засорена деталями, отсутствуют навесы, нет заводских табличек с номерами…
Его напряженно слушали. Я сидел рядом с Искандеровым, который шепотом объяснял мне, кто тут кто. Меня, естественно, занимал Карабаш — тот, за кого следовало заступаться. Он оказался примерно моего возраста, а может быть, даже чуть моложе, худощав, смугл, невысокого роста. Держался спокойно. В его повадке, в движениях рук, в том, как он брал папиросу, потирал пальцами подбородок и крепкие желтые скулы, во взгляде его черных, редко мигающих глаз была какая-то восточная сосредоточенность и прочность. Хотя он был, кажется, не здешний, а с Севера.
Его сосед, инженер Гохберг, вначале очень нервничал, но потом успокоился. Я тоже успокоился. Все разворачивалось довольно благополучно.
Комиссия предлагала инженеру Гохбергу, как непосредственному руководителю ремонтных мастерских, упорядочить производство ремонта, прибрать территорию, соорудить навесы и так далее. Карабашу предлагалось организовать бесперебойную доставку продуктов и построить на территории мастерских столовую. Вот и все. Ничего похожего на громы и молнии, которые метала газета.
Ермасов ерзал на стуле и пытался сдержать улыбку.
Как только старик в очках с железной оправой закончил чтение и сел, немедленно попросил слово Хорев. Он сразу начал кричать, взмахивая руками, протягивая их то к одному, то к другому из сидящих за столом, обращаясь за поддержкой ко всем по очереди, и один раз он обратился ко мне: я увидел выпуклые и как бы остановившиеся, напряженно-остекленевшие глаза.
Хорев кричал, что заключение комиссии — документ беззубый и непартийный. Замазываются недостатки. Желают спустить дело на тормозах. Но это не выйдет! Пришло время говорить откровенно, начистоту!
— А вы говорите, говорите, — сказал Ермасов. — Вы не лозунги выкрикивайте, а говорите по делу.
— А я скажу, Степан Иванович. Я вас не боюсь…
— Вот и говорите.
— Я и собираюсь. Во-первых, почему не указаны причины? Как возникло это безобразие?
— Что вы называете безобразием? — оглушительно рявкнул Ермасов.
— Товарищ Ермасов! Давайте по порядку… — Председательствующий, первый секретарь обкома Эрсарыев, постучал по столу карандашом.
— Нет, во-первых, объяснения причин, — продолжал Хорев, — откуда взялось такое количество поврежденной техники. Во-вторых, кто виноват в этом безобразии. Я называю это безобразием, не знаю, как другие. Устроили кладбище! Хоронят раньше времени драгоценнейшие государственные механизмы.
— Верно, безобразие, — сказал Ермасов. — Дальше, дальше! Рожайте мысль!
— Мысль простая: кто виноват и что делать? Два, как говорится, вечных вопроса…
Опять встал председатель комиссии, высокий старик в очках, и принялся объяснять. Хорев с ним спорил. Председатель комиссии объяснял деликатно, немного пришибленным тоном.
— Мы, собственно, не ставили задачей делать исторический анализ. Нам казалось, объективная картина…
— От вас ждали другого! — гремел Хорев. — От вас ждали принципиальной, партийной оценки явления, а вы ушли в кусты. Кого вы побоялись? Товарища Ермасова? Не хотели гладить против шерсти? А придется! Придется высказаться, товарищ Уманский…
— Да ты сам выскажись, — сказал Ермасов. — В чем причина, по-твоему?
Хорев помолчал, жуя губами, лицо его побледнело.
— Степан Иванович, я бы попросил не говорить мне «ты», — это не украшает вас…
— Ладно, не буду, извиняйте. В чем причину вы видите?
— В том, что с самого начала строительства вы пошли по неправильному, порочному пути — нарушения проекта. Отсюда все качества. Отсюда армия ненужных, раскулаченных скреперов, отсюда эксплуатация механизмов на износ, отсюда это знаменитое кладбище. Вот о чем надо говорить прямо!