Утоли моя печали
Шрифт:
И все-таки я сумел отложить слушание дела на месяц и, когда все разошлись, задержал истца и посоветовал ему при первой же возможности передать лечение жены в руки врачей.
Потерпите еще немного, — сказал я ему, и попробуйте ее уговорить обратиться к врачам. Или найдите знакомого врача-психотерапевта. В общем, врача — любой ценой. — Последние слова я добавил скороговоркой и совсем тихо, чтобы меня не услышал секретарь.
— Конечно, конечно! — сказал он, рассеянно протирая свои толстые очки. — Надо потерпеть. Только вот сумочку она мне теперь уже не простит. Я ведь тогда на все ее расспросы отвечал, что ничего не знаю. «Может, ты сама в беспамятстве ее куда-нибудь спрятала?» А теперь, когда она знает, что сумочка все время была у меня, — нет, она мне этого не простит!
— Еще вопрос: ваша жена и вы — верующие люди?
— Я — да. Иначе как бы я все это выдержал два года, без Божьей-то помощи, как вы думаете? А вот жена была верующей, но после смерти Машеньки, страшно сказать, но она возненавидела Бога. Ну знаете, как это бывает в таких случаях: «Почему Бог взял именно нашего ребенка? Почему столько негодяев живет и здравствует, а наша чистая, добрая девочка погибла? Как Бог посмел допустить такую несправедливость?» У нее появилась ненависть ко всем живым и обида на Бога. Полгода она ходила по судам и прокурорам, требуя, чтобы водителю грузовика дали более суровое наказание.
— Да нет, такое случается. И все-таки, я думаю, что по-настоящему помочь вашей жене могут только врач и священник — вместе.
Мы попрощались у дверей моего кабинета.
Я ехал домой, усталый и выжатый как лимон. И, проезжая в автобусе мимо Александро-Невской Лавры, мимо кладбища и глядя на кресты и верхушки склепов, поднимающиеся над оградой, я вдруг вспомнил, кого мне напомнила ответчица!
Это было много лет назад, задолго до «перестройки». Поступил сигнал с одного из старинных петербургских, тогда еще ленинградских, кладбищ: управляющий сообщал, что на кладбище обосновались бомжи, ночами они жгут костерки в склепах, на которых варят себе «чифирь» — распространенный в среде уголовников крепкий напиток из чая — и готовят пищу, а в качестве топлива используют деревянные кресты и оградки. Это был не только непорядок, это было крайне опасно: на кладбище мог возникнуть пожар и перекинуться в город. Я тогда еще учился на юридическом и как раз проходил следовательскую практику в районном отделении милиции, вот мне и пришлось участвовать в организованной на кладбищенских бомжей облаве. Мы действительно обнаружили в склепах и доставили в райотдел несколько компаний бомжей. Но один обитаемый склеп мы бы пропустили, если бы позади нас, когда мы уже прошли мимо, не раздался скрип осторожно приотворяемой двери склепа. Мы шагнули к нему, и дверь тотчас же плотно затворилась. Изнутри ее держал засов или замок. Пришлось нам эту дверь взламывать. Мы вошли внутрь и поначалу никого не обнаружили, но зато увидели в углу ворох тряпья и рядом дощатый ящик, а на нем бутылку с какой-то мутной жидкостью, половинку черного хлеба и вскрытую банку консервов: возле банки лежали консервный нож и ложка. А на чугунных завитках решетки небольшого оконца в ряд висели ситцевые торбы с каким-то барахлом. Но самое удивительное — в углу склепа фонарь высветил цинковое ведро, полное цветов.
— Благоустроенная квартирка! И где же ее хозяин? Уж не внизу ли, где гробы стоят? — посмеиваясь, спросил мой старший напарник. — Ну-ка, спустись вон в ту дыру!
Под одной стеной и впрямь в полу зияло чернотой квадратное отверстие.
— Может, лучше заставим подняться хозяина наверх? — предложил я. Честно говоря, мне совсем не улыбалось спускаться вниз.
— Верно. — Напарник подошел к краю Аиры, наклонился, посветил фонариком и крикнул: — А ну, выходи давай! Все равно тебя, считай, уже взяли!
На краю дыры появились две грязные руки, а потом и лицо существа неопределенного возраста и пола, изможденное и с какими-то страшными, прямо-таки горящими глазами под низко повязанным черным платком: потом уж я сообразил, что это свет фонаря их такими высветил в темноте. Но в ночном склепе, на фоне черной дыры, уходящей в нижнее помещение, где, может быть, стояли разграбленные гробы с останками покойников (мы туда так и не заглянули, так что не знаю, что там было, чего не было), глаза эти были ужасны. И точно такие же горящие безумным блеском глаза я видел во время сегодняшнего бракоразводного процесса на лице ответчицы. Глаза обитательницы кладбищенского склепа.
Как выяснилось потом, тетка, избравшая себе местом обитания склеп, сделала это не случайно, но и не совсем по своей воле. На вопрос оперативного дежурного, что за нужда загнала ее в склеп, она дерзко ответила: «Жизнь заставила!» Мне досталось допрашивать бомжа, оказавшегося бывшим интеллигентом. Его история уместилась в трех словах: начал пить и спился, жена выгнала из дому.
Я предложил ему чаю и сигарету, а он в благодарность рассказал мне историю обитательницы склепа. Оказалось, она прежде была медицинской сестрой и работала в онкологическом центре. Детей у нее не было, но зато был любимый муж. Жили они с ним долго и счастливо и так любили друг друга, что надеялись когда-нибудь умереть в один день. Но вдруг у ее мужа обнаружили рак. Она устроила его в центр, где работала сама, и ухаживала за ним самоотверженно, буквально не отходя от него. Несмотря на это, болезнь прогрессировала и через полгода он умер. Горе ее было огромно. Она стала ходить на его могилу каждый день. Умер он ранней весной, и она целые дни проводила на кладбище: сидела на скамеечке внутри оградки, разговаривала с фотографией мужа. Священник из кладбищенской церкви очень ее жалел. Он кормил ее в трапезной, утешал как мог, объяснял ей, что души усопших не живут под могильной плитой, а находятся у Господа. Он уверял ее, что покойному не нужны разговоры, тем более на кладбище, а нужна молитва. Но бедняга слушала и не понимала: она была и не крещеная, и не верующая. Вскоре она бросила работу, а когда настало лето, стала оставаться на кладбище ночевать: вечера пряталась от сторожей, а ночью спала на скамейке прямо в оградке. А когда подошла осень и наступили холода — нашла взломанный грабителями склеп и перебралась туда. Познакомилась с бабками, ворующими цветы с могил для продажи, и тоже превратилась в «синюху» — так зовут промышляющих кладбищенскими цветами женщин. Пока она жила в склепе, шло время, и соседи заявили сначала о ее исчезновении, а потом выписали ее из квартиры и заняли ее комнату. Так склеп стал ее единственным местом обитания.
Отвезли несчастную в спецприемник-распределитель, и что с нею стало потом, мне неизвестно. Надеюсь, что тюрьма ее спасла, но кто знает, кто знает…
* * *
А вот история с родителями погибшей Маши закончилась благополучно. Через месяц на новое судебное заседание истец пришел один. Он выглядел лучше, уже не казался таким измученным и даже улыбнулся, когда благодарил меня:
— Если бы не ваш совет, все так бы и продолжалось. Но в тот самый день, когда мы вернулись из суда, Нина закатила мне страшную истерику — с битьем посуды и швырянием мебели, с совершенно безумными обвинениями и угрозами: видимо, сказалось перенапряжение во время суда. И тут я вспомнил ваши
слова и сообразил в какой-то момент, когда она билась в комнате Машеньки, выйти из квартиры, позвонить к соседям и от них вызвать скорую психиатрическую помощь. Потом я вернулся в квартиру, оставив дверь открытой. Явились врач с санитарами, бедную жену мою скрутили, сделали ей какой-то укол и увезли в психиатрическую больницу. Первое время я боялся встречи с ней, разговаривал только с врачами, а неделю назад мне сказали, что мне уже можно прийти к ней на свиданье. Она лежала такая тихая, спокойная. Увидев меня, улыбнулась и взяла меня за руку, и попросила прощенья. Лечащий врач говорит, что есть надежда на полное выздоровление: Ниночка понимает, что она больна, и хочет вылечиться. И наш батюшка ходит к ней, и она, кажется, начинает его слушать. Он тоже уверяет меня, что Нина поправится. Так что я уж заберу назад свое заявление о разводе. Вы не возражаете?Конечно, я не возражал!
БЕЛАЯ ЗАНАВЕСКА В ОКНЕ
— Папа… Па-па… Па-па-па… — тоненько позвал Кирюша и потом ждал, улыбаясь; вот улыбка у него сохранилась до сих пор: слабенькая такая, растягивающая его бледно-розовые губы на какие-то едва уловимые миллиметры. И все-таки это была не гримаса боли и не случайное непроизвольное движение, а именно улыбка.
— Сыночек, это не папа — это я! — сказала мама, садясь возле его кровати на стул.
— Папа… Па-па? — Кирилл постарался придать голосу вопросительную интонацию, чтобы мама поняла, что он вовсе не принял ее за папу, а спрашивает, где отец и скоро ли он придет к нему.
— Па-па? Па-па-па-па?
Голос еще немного поднялся, и мама догадалась:
— Ты хочешь спросить, где папа, Кирюша? Папа еще на работе, но тоже скоро приедет. Он обещал с дороги позвонить.
__Па-па… — прошептал Кирилл уже без вопросительной интонации.
— Да-да, сыночек, папа скоро приедет, — поняла его мама. Она взяла его слабую руку и положила себе на ладонь. — Ты чего-нибудь хочешь, Кирюша? У тебя ничего не болит? Пить не хочешь?
Его рука на маминой ладони осталась неподвижной. Когда Кирюша еще мог разговаривать, они разработали систему знаков: если он хочет сказать «нет» — он просто не отвечает, а если хочет сказать «да» — нажимает одним пальцем на ладонь.
— Хочешь, я тебе почитаю вслух? — «Да» ответил Кирюша легким нажатием среднего пальца. — Что почитать — молитвы? — Кирюша не ответил: до прихода мамы он был один, то есть не совсем один — он теперь один вообще никогда не оставался, а в палате никого из людей с ним не было, никто его не тревожил, и он долго молился в тишине. — Книжку почитать тебе? — «Да» ответил Кирюша. — Сказку? — «Да». — Хочешь про «добываек»? — «Да». — Мама достала из тумбочки книжку и стала читать с того места, где они остановились прошлый раз. Это была чудесная волшебная сказка про маленьких человечков, живущих в старинном английском доме под полом и добывающих все нужное для жизни у людей. Они читали ее уже в третий раз. Но Кирюша слушал не сказку, а мамин голос и смотрел на белую занавеску в окне. Он знал, что это для всех других, даже и для мамы с папой, всегда задернутая занавеска в больничном окне остается просто белой: сам же он видел на ней четкий золотой силуэт, от которого вверху расходились лучи. От этой смутно видимой фигуры к нему струились покой, тепло и свет, а все остальные, даже мама и папа, не говоря о врачах и сестрах, находились в каком-то серо-голубом тумане. Лиц человеческих он уже не видел и силуэтов людей не различал. Он знал, что в один прекрасный день занавеска в окне отодвинется и он увидит Того, Кто пришел за ним уже давно, но терпеливо ждет, когда Ему можно будет подойти к Кирюше, взять его за руку и увести за Собой. Кирилл думал, что это его Ангел Хранитель, но точно не ведал и даже особенно не думал об этом: однако он знал, что все будет хорошо, когда они встретятся с Тем, Кто его ждет. А пока еще было не время, пока еще он должен был потерпеть и побыть с родителями, чтобы им было легче отпустить его с Тем, Кто ждет. Впрочем, терпеть ему с каждым днем становилось все легче. С тех пор, как он перестал двигаться, почти ослеп и стал очень плохо слышать, боли он тоже почти не чувствовал. Надо было только лежать совсем неподвижно и дышать очень тихо, и тогда можно было вспоминать, думать часами о чем угодно и молиться — тело его совсем не беспокоило, он не чувствовал, как из капельницы в него вливают лекарства. Хуже было, когда сестры или врачи откидывали легкое одеяло и что-нибудь с ним делали, — тогда старая мучительная боль неожиданно возвращалась. Ненадолго. И хорошо, что ненадолго, потому что Кирилл уже начал отвыкать от боли, забывать о ней — и она вдруг колола его неожиданно и остро, как большая игла. Тогда он тихонько стонал или кривился от боли, но чаще избавлялся от нее своим способом — молитвой. Он читал самую любимую из всех молитв, которые он успел выучить в больнице, — «Богородице Дево, радуйся!..» И стоило ему сказать мысленно первые слова молитвы, как он сразу же слышал ответ: «И ты радуйся, Кирюша! Потерпи, родной, сейчас тебе станет легче. А скоро боль оставит тебя навсегда, и ты забудешь о ней!» И боль тут же начинала отступать, отступала… и пропадала совсем.
«Он в таком состоянии уже почти не испытывает боли!» — говорил доктор маме с папой и Кирилл видел, что они начинают доктору верить. Вот и хорошо. Пусть они еще побудут с ним, посидят спокойно рядом, держа руки «семейным замком», пока это еще возможно. Это у них была такая игра, которую он придумал в первые месяцы болезни, когда и самому ему было очень плохо, и родители почти не выходили из состояния паники и страха за него, когда готовы были на любые жертвы, чтобы вылечить единственного сына. Три года они вытаскивали его из болезни, а он подтаскивал их друг к другу. У них не получилось, а вот у него — да, все-таки получилось! Кирилл подумал так и тут же устыдился: ну, это же не сам он придумал себе болезнь, ему ее дали потому, что он просил день и ночь: «Господи, сделай так, чтобы папа и мама не разводились! Возьми от меня все что хочешь, только помири их!» Наверное, у Бога не было другого средства их образумить, а то бы Он, конечно, обошелся и без Кирюшиной болезни. Но Кирилл не жалел о цене, которую заплатил за их примирение: вот уж чего он никак не хотел, на что не согласился бы, если бы его спросили, — так это остаться жить при разведенных папе и маме! В долгие часы без сна он иногда спрашивал себя, не зря ли он так настойчиво просил Бога любой ценой сохранить их семью? Он даже пытался представить себе, как это было бы, если бы он жил с одной мамой: у папы появились бы другие дети, и не было бы уже ни поездок вдвоем с отцом на рыбалку на дальние лесные озера, не было бы их дружной возни в гараже с папиной машиной, ни игры в шахматы по вечерам… А если бы он остался с отцом? Он даже представлять себе не хотел, как это, например, засыпая, не почувствовать, как мама, закончив свою возню на кухне, тихонько входит в его комнату, подтыкает ему одеяло и тихонько целует его в макушку, которую он предупредительно выставлял наружу перед тем как заснуть… Даже сейчас, когда все уже было в порядке, когда папа и мама снова любили друг друга и искали друг в друге поддержки, когда уже и младший братик Костик родился, Кириллу страшно было вспомнить о том времени, когда в семье каждый день звучало страшное военное слово «развод».