Утопии и реальность
Шрифт:
С осмыслением идей Ницше, в частности, связаны многие исходные положения музилевской этики. Уже в первой пробе пера - упоминавшемся наброске о "мсье вивисекторе" - очевидна ученически откровенная завороженность ницшевскими постулатами. "Исследователей и микроскопистов души" прославлял Ницше в книге "К генеалогии морали", о "вивисекции доброго человека" говорил в книге "По ту сторону добра и зла", ставя "доброго человека" в иронические кавычки. Этот афронт буржуазной посредственности с ее плоскими и к тому же насквозь лицемерными представлениями о "моральности", "доброте", вообще о человеческой природе всецело поддержал и Музиль; еще в набросках к заключительной части "Человека без свойств", захватывающей уже начало первой мировой войны, он саркастически писал: "Добрые люди за войну, а злые - против нее!"
Музиль мечтал об ином человеке, не похожем
– отрицание человека "наличного", буржуазного. Опять - чистота эксперимента: только с "человеком без свойств", чей образ очищен от всех наслоений ложного развития, от шелухи века, можно начинать столь грандиозный опыт. Буржуазная цивилизация сформировала тип человека трафаретного, расчисленного - Музиль, этот "математик", сам отнюдь не чуждый "жару холодных чисел", против расчисленности как раз и протестует. Поэтому герой его произведений - по преимуществу человек расшатанный, вдруг осознавший непрочность всех традиционных, твердых критериев поведения и оказавшийся целиком в зыбкой атмосфере относительности и неопределенности.
Не удивительно, что эксперимент начинается с морали. Именно здесь, в области регуляции межчеловеческих отношений, раньше и болезненней всего обнаруживается сношенность тормозов, банальному сознанию кажущихся безотказными. Вот тут-то и соблазнила Музиля ницшевская софистика имморализма. Обыватели бездумно обольщают себя выхолощенными постулатами "добра" и "морали"; для знающего же человека зло не исчезнет оттого, что его не хотят замечать; во всяком случае, без знания зла, без этого опыта и испытания несостоятельно любое развитие.
В музилевской постоянной сосредоточенности на отклонениях от "норм" сошлись разные, хотя и взаимосвязанные импульсы: радикальное ниспровержение норм именно буржуазных, упование на новый, всеобъемлющий, не исключающий и отрицательных путей опыт познания как на залог становления нового человека. Есть в этой установке, конечно, и отдаленные отзвуки фаустовско-мефистофелевской диалектики доброго и злого начал в бытии и познании; если заглянуть еще дальше (что на определенном этапе сделал и Музиль), то подобная же диалектика по-своему отражалась в учениях мистиков (Якоба Бема, Эккарта); взвешивание возможности познания через сделку с дьяволом вообще ведь давняя забота германской духовности. И Ницше в Данном отношении проблему взял уже готовую, лишь заострил ее и, можно сказать, огрубил.
Музиль это, безусловно, чувствовал. Ницшевский "поворот винта" с течением времени казался ему все более сомнительным. И если поиски писателя на этом пути с самого начала нейтрализовались противоядиями, то, наверное, одним из них был Достоевский. Особенно часто Музиль вспоминал "Преступление и наказание", и это понятно: остроту проблематики он нашел здесь не меньшую, искус "преступления границы" выражен здесь с невиданной страстностью. Но как у Достоевского уже название его романа говорит о немыслимости "чистого" принципа зла, так и Музиль, проходя со своим героем зону "антиморали", постоянно имеет в виду грядущее возрождение, просветление человека - и возрождение не в ницшеанском "сверхчеловеческом" духе, а как раз в духе открытости всему человеческому и человечному: любви, сочувствию, состраданию. Просто - таково уж убеждение Музиля - слишком далек и тернист к этому путь.
Собственно говоря, конечный, идеальный образ человека для Музиля расплывчат, еще неуловим, неопределим. Не случайно одной из центральных опор всей его мировоззренческой и художественной системы становится категория "возможности". В ней, этой общей категории, внешне положительный, обнадеживающий смысл искусно снимает - а по сути, лишь маскирует внутренний всеобъемлющий релятивизм, неоформленность каких бы то ни было положительных критериев и "свойств". Все возможно потому, что все относительно. Расчет на грядущее лучшее состояние выводится прежде всего из того, что все сущее равно непрочно, необязательно, доступно отрицанию и достойно его. На этом философском фундаменте и строит одну за другой свои утопии герой "Человека без свойств"; один из них прямо называется утопией "эссеизма", то есть - от исходного значения этого слова ("попытка") - жизни "на пробу", жизни, открытой всему. "В необозримой протяженности времени, говорил Ульрих, - Бог создал не одну только эту жизнь, которой мы сейчас живем, она ни в коей мере не истинна, она лишь одна из его многих - и, будем надеяться, осмысленных - попыток, он не вложил в нее для нас, для тех, кто не ослеплен мгновением, никакой обязательности". Заголовком одной из начальных глав "Человека без свойств" Музиль делает сентенцию: "Если существует чувство реальности, то должно существовать и чувство
возможности". Этим вторым чувством, говорит он, перспективней всего руководствоваться человеку в жизни. Музиль с присущим ему максимализмом настаивает, по сути, на изменении самого категориального статуса возможности: она у него перестает быть проекцией будущего и обретает право эмпирической реальности, становится атмосферой, в которой живет его герой и с законами которой он сообразуется так же, как другие сообразуются с законами объективного мира.Но как ни соблазнительно это пьянящее ощущение свободы от всех условностей, писатель прекрасно понимает, что жизнь "по законам возможности" существует лишь "для себя", лишь для данного единичного человека и внутри его сознания; она ни к чему не обязывает других. Внешний мир - какой бы досадной помехой он ни был для расчетов утописта - существует, и если Музиль отрицает его ценность и истинность, то отнюдь не отрицает его наличности. Эта "одна из господних попыток" неудачна, но все-таки она основательна, тяжко весома, и другой пока не дано! Когда музилевский герой предпринимает иную, свою попытку, век ее оказывается недолог. Всякое соотнесение максималистической иррациональной утопии с реальным миром рано или поздно приводит к ее крушению.
Посмотрим теперь, какое сюжетное воплощение получала у Музиля концепция "иного состояния", как она развивалась от самого начала вплоть до трагического исхода.
В реальном мире модель бытия "по законам возможности" удобнее всего приложима к человеку молодому, еще только входящему в жизнь и не скованному узами окостенелых "свойств". На пороге жизни ощущение "открытости всему" лишь естественно. С молодого человека Музиль и начинает. "Душевные смуты воспитанника Терлеса" (1906) - так называется его первый роман. Он во многом автобиографичен и тем более помогает понять становление Музиля как мыслителя и художника.
У юных душ немало смятений, и в мировой литературе о том есть немало повествований. У Терлеса, воспитанника привилегированного закрытого интерната, главных смятений два. Одно из них вызвано математикой. В какой-то момент мальчик вдруг осознает всю странность математических операций с мнимыми числами, в частности с квадратным корнем из минус единицы. "Ты только подумай, - возбужденно говорит он приятелю, - в такой задачке в начале стоят вполне солидные числа, они выражают метры, килограммы или там еще что-нибудь осязаемое; это, во всяком случае, реальные числа. И в конце задачки стоят такие же. Но и те и другие связаны друг с другом благодаря чему-то, чего вообще не существует. Тебе не кажется, что это как мост, от которого остались только быки на обоих концах и по которому мы все-таки переходим так уверенно, как если бы он стоял целиком? У меня от таких задачек голова начинает кружиться; будто на каком-то отрезке ты идешь бог знает куда. Но самое тут непостижимое для меня - это сила, которая скрыта в такой задачке и которая так надежно тебя держит, что ты в конце концов оказываешься там, где надо" {Приводимые цитаты из романа "Душевные смуты воспитанника Терлеса" мы оставляем в переводе А. Карельского, не заменяя на соответствующие строки из перевода С. Апта. (Составитель).}.
Это, конечно, символическое иносказание, притча о наличии в человеческой жизни моментов, не поддающихся "осязанию", чувственному восприятию, но оказывающих, по мысли Музиля, реальное влияние на эту жизнь. Специфически музилевская элегантность парадокса тут в том, что он "доказал" реальность нереального математически.
Рассуждение о корне из минус единицы - ключ к мировоззренческой и художественной системе Музиля. Здесь оформляется одна из главнейших доминант его представления об "ином состоянии", о "мире возможностей" - возможность опыта иррационального. И здесь как будто получает опору и оправдание его мечта о соединении поэзии с "математикой" - мечта, которую он выскажет чуть позже в эссе "Математический человек". В самом деле: если даже в столь строгой и рационалистической науке залогом точности ("оказываешься там, где надо") могут стать операции с величинами мнимыми и иррациональными, то не должна ли воспользоваться этим опытом поэзия? Ведь она имеет дело с человеческой душой, а та как раз полна неосязаемого, того, "что крадется окраинами сна", как говорил поэт. И именно эта сфера была до сих пор, считает Музиль, предметом крайне неточных спекуляций.
Мы подошли к вопросу о природе и специфике музилевского психологизма. Уже в "Терлесе" со всей очевидностью обнаружилось, что анализ человеческой души - одно из главных достоинств писателя. С этим, однако, вступают в противоречие постоянные и весьма резкие протесты Музиля против квалификации его как "психолога", его насмешки над "манией психологизирования" у современников, над их одержимостью "изысками и нюансами", над самим понятием "душа". Как все это совмещается друг с другом?