Утренний взрыв (Преображение России - 7)
Шрифт:
— Свя-ятый боже! Свя-яты-ый кре-епкий!..
Петр Афанасьевич Невредимов отправился из дома, который строил лет шестьдесят назад, в свой последний путь… И тут подошли к Алексею Фомичу Надя с матерью, чтобы идти за гробом всем вместе не разбиваясь.
Какую бы картину ни писал художник, он прежде всего должен определить для нее свое место, свой наблюдательный пункт, — и во все время работы над картиной держаться своего места твердо и точно. Чуть передвинет себя он вправо или влево, чуть опустится ниже или подымется выше, — сразу изменится и отношение между предметами, и освещение, и объем их, — а это значит, что картина будет уже другой.
Когда задумывал Сыромолотов свою «Демонстрацию», он нашел для себя место, вне огромной толпы
Теперь, идя с обнаженной головою на кладбище за гробом старика Невредимова, он двигался вместе с толпою и был в середине ее. Не наблюдать всего, что видно было кругом, он не мог: это было основным его свойством, и наблюдал он, как свойственно наблюдать только художникам; но в то же время он не мог не связать плотно этого шествия толпы со своей картиной: он слишком сжился с картиной и не иначе представлял всех людей на ней, как живыми и стоящими перед глазами.
Живые люди теперь, около него, и справа и слева шли и часто смотрели на него, и глаза их и его встречались. У него и у этих людей кругом оказалось как бы одно общее дело… какое же именно? Старика, прожившего двенадцать с половиной «седмиц» и теперь лежащего в закрытом гробу под двумя венками из живых цветов, провожают к его могиле, и он, в гробу, центр этой движущейся картины, точка схода всех ее горизонталей.
Медленно двигались "разбитые на ноги" коняги извозчика. Их была пара разномастных, но одинаково линялых: одна — бывшая вороная, другая — бывшая буланая.
Шляпки Дарьи Семеновны и Нади обвиты черным крепом, причем на шляпке Дарьи Семеновны колыхалось уныло при каждом шаге черное страусово перо. Широкую черную ленту пришпилила Надя и на рукав Алексея Фомича. Полагалось бы по-прежнему, довоенному, чтобы и лошади были в черных попонах, и факельщики из бюро похоронных процессий, но даже и ревностная к соблюдению всех правил обряда Дарья Семеновна признала это для себя не по средствам.
Зоркими глазами художника пробегал Алексей Фомич по толпе, идущей вместе с ним, и не мог не видеть, какие в большинстве старые, изможденные, плохо одетые были здесь люди. "Оставьте мертвецам хоронить покойников своих", — вспомнилось ему изречение из древней книги. Если не мертвецы еще эти рядом, то полумертвецы, а все, кто молоды, те в окопах от Балтийского моря до Черного, и там изо дня в день превращают их в мертвецов, как Петю Невредимова, а других в инвалидов, как Ваню, бывшего чемпиона мира по французской борьбе, "любимое дитя Академии художеств…"
Хор певчих все-таки честно хотел заработать себе на хлеб, и "Со святыми упокой" сменялось тягучим "Надгробным рыданием", причем у Крайнюкова иногда даже и желтая култышка левой руки поднималась кверху.
Хор оказался спевшийся: не зря строгость преобладала в лице Крайнюкова; и среди ребячьих голосов выделялся такой дискант, что годился бы и в соборный архиерейский хор в «исполатчики», а из взрослых певчих у одного была неплохая октава, скреплявшая все ребячьи и теноровые голоса, как подпись крупного чиновника на казенной бумаге.
Сравнив про себя октаву хора с подписью крупного чиновника, Алексей Фомич представил ярко и ругавшего чиновников здешних отставного капитана второго ранга и его болтовню о прапорщике флота, то есть об арестованном муже Нюры, своем свояке, но постарался тут же забыть об этом.
Как раз в это время сзади кто-то спросил довольно громко:
— А это кого же все-таки хоронят?
— Архивариуса здешнего… Кажется, он уж даже и отставной был, — ответил этому кто-то тоже громко.
— Вон кого!.. Поэтому, стало быть, окончательно сдают в архив.
И захихикали оба.
Алексей Фомич оглянулся и увидел двух молодых еще, но хромых: один сильно припадал на правую ногу, у другого торчал костыль под мышкой.
— Наверное, инвалиды войны, — шепнул он Наде, так как она не могла не слышать этого разговора,
очень, конечно, для нее обидного.После этого Алексей Фомич часто поворачивал голову то влево, то вправо, а то и оглядывался даже, гораздо внимательнее присматриваясь к людям, идущим зачем-то за гробом незнакомого им человека, как будто ни у кого здесь не было своего необходимого дела.
Все были убогого вида: старики, старухи, увечные… И вспомнился ему замысел самой молодой из его картин: "Нищий Христос", навеянной строчками стихов Тютчева:
Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде царь небесный Исходил, благословляя.[Прим.: Последняя строфа из стихотворения Ф. И. Тютчева (1803–1873) "Эти бедные селенья…".]
Эскизы к ней он делал еще подростком, но дальше эскизов не пошел. На них цветными карандашами и акварелью пытался он изобразить подобную этой толпу, шедшую за Христом, который нес крест на плече. Он не показал тогда, куда шел его Христос, — куда-то в туман, — а последний в толпе, то есть на переднем плане эскизов, не шел, а полз на четвереньках…
Тут же вслед за этими старыми эскизами представил Алексей Фомич свою "Демонстрацию на Дворцовой площади" и, кивнув вправо и влево, сказал вполголоса Наде:
— Вот это — демонстрация так демонстрация!
Надя не поняла его. Она спросила:
— Против чего?
— Против войны, разумеется, — против чего же еще, — ответил Алексей Фомич.
Тут донесся до них от впереди идущего о. Семена возглас, точнее конец возгласа:
— …новопреставленному рабу твоему Петру и сотвори ему вечную па-амять!
А хор подхватил единодушно:
— Веч-на-я па-амять, веч-ная па-амять, ве-е-ечная па-а-амять!
На кладбище у свежевырытой могилы, к которой подвел шествие Егорий Сурепьев и возле которой поставили открытый снова гроб, о. Семен счел нужным произнести слово об усопшем, а Сыромолотов пристально следил за тем, как он то поворачивал голову, следя, чтобы все внимательно его слушали, то поднимал глаза к небу, то опускал на бренную кучу земли около могилы и на гроб с телом старца.
— Братие! — начал он как с амвона в церкви. — Пятая заповедь гласит: "Чти отца твоего и матерь твою, да благо ти будет, и да долголетен будеши на земли". Вот перед нами прах раба божия Петра, дожившего до глубокой старости, во исполнение обещания пятой заповеди. За что же даровал ему бог и благо и долголетие? За то, что чтил он и отца и матерь свою и принял на себя заботу о многочисленной семье брата своего, скоропостижно умершего. Восьмерых племянников и племянниц своих возростил покойный и на ноги их поставил. Подумайте, сколько же было трудов положено им ради этого доброго дела, и трудов, и усердия, и забот неусыпных, и труд его не пропал даром. Полезных для всего общества людей воспитал усопший… И даже… даже один из них, офицером будучи на фронте, пал смертью храбрых, защищая родину, то есть и всех нас, здесь собравшихся отдать и ему последний долг, хотя и мысленно только. Упокой же, господи, душу раба твоего Петра с миром, идеже праведнии успокояются, в месте злачне, в месте покойне, и упокой также, господи, душу воина, на брани убиенного, именем тоже Петра, и сотвори им… вечную память!
Тут о. Семен перекрестился, широко отведя руку, и кивнул регенту, и "Вечную память" грянул хор.
Тот дискант-«исполатчик», который, по мнению Алексея Фомича, мог бы и в соборе петь архиерею "Исполла эти деспота!", так запрокинул голову, заливаясь, что нельзя было рассмотреть его глаз, а октава, скреплявшая хор, оказавшаяся на вид каким-то мастеровым, скорее всего кровельщиком, с обрюзглым и давно не бритым лицом, напротив, выкатил глаза от больших усилий, и подумал Алексей Фомич не без опасения, как бы не выскочили они у него совсем из орбит.