Утро без рассвета. Книга 3
Шрифт:
А жаль, жаль, что жизнь уже прошла.
Мне ничего не вернуть. Я даже научился радоваться чужим радостям. Ты же знаешь, что летом к нам на остров приезжают дети. Им здесь все нравится. Волки к ним и близко не подходят. Отучил я. И ребятня здесь чувствует себя свободно. Слушаю я их смех и радуюсь, что они умеют смеяться. Что их жизнь еще только начинается. Радуюсь, что дети не боятся моих волков. И хотя живут бок о бок, никто никого не трогает.
Кстати, я все хочу спросить тебя, знаешь ли ты хоть что-нибудь о Вовке? Как он? Вылечился? Как себя чувствует? Я не прошу его адреса потому, что если ты и знаешь его, все равно не дашь. А мне он и не нужен. Ехать я отсюда никуда не собираюсь. И к нему. Писем я ему писать не буду. — Стыдно мне перед ним. Очень стыдно. И знаю, что не простит он мне. Как и я бы не простил, будь на его месте. Но хочется мне знать, вылечился
И, все же, как перед Трубочистом, так и перед Клещом виноват я. Я старше их. И больше видел в жизни горечи. Я их должен был остановить. Обоих. Вразумлением своим. Да только у самого ума не хватило. Вовка-то ладно. А вот Бенька! Как-то он теперь? Ему жизнь совсем не улыбалась. Жаль мужика. Клянет он меня, верно, на чем свет стоит. И себя заодно.
А я тут. Один. Волком среди волков иной раз выть готов. На жизнь, на судьбу свою горбатую. Да только не выпрямить мне ее. Никогда.
Тут вот иногда летом бабы приезжают в Ягодное. Всякие. А я гляжу на них и думаю, что будь мое прошлое иным, может и у меня б своя баба была. Жили б вдвоем. Все легче. Хоть воды было бы кому подать при хвори. А то чуть прихватит— хоть загнись, одни волки под окном воют. Будто заживо отпевают.
Одна баба даже насмелилась в прошлое лето. В избу ко мне зашла. Воды попить. Разговорились. Холостячка она. И, видать, серьезная. Не растеряй я своего, ни за что б не упустил. А теперь… К чему? Себя злить, ее мучить? Нет. Не стоит. Так и простились А мне на себя еще долго досадно было. Сам ведь дурак-то. Сам и виноват.
Конечно, не все ж я вот так сиднем среди волков сижу. Бываю и в Оссоре. У меня своя моторная лодка имеется. Сам купил. Сразу. Когда харчи нужны езжу. В магазин. Даже в кино один раз был. Да не повезло. Кино про любовь было. Я не стал смотреть, Ушел. Думал, серьезное покажут. Про мужичье. А это… Решил у себя на Карагинском память людям после себе оставить. Прошлое мое кто с них добрым вспомнит! Так хоть теперь. Покуда имеется у меня время.
Никто, кроме тебя, о моей затее не знает. А я для ребятишек дом делаю. Там, где они обычно летом отдыхают. Но дом необычный. Резной. Со ставнями, с расписной стрехой, с резным крыльцом. И внутри под сказку сделаю. Снаружи все готово. Даже петуха на трубу примостил. А в доме хочу все стены резными рисунками украсить. До лета еще время есть. Думаю, что успею. Если доживу.
А знаешь, может и посмеются они, но я хочу, коль умереть мне здесь придется, чтоб хоть кто-то навещал, остров. И мою могилу. Вот и приучить хочу ребятишек. Хоть этим домом. Взрослые, может и не поймут, может осмеют мою работу. А детям, я знаю, обязательно понравится. Может хоть они, остановившись у моей могилы, когда-нибудь добрым словом помянут. И на том спасибо.
Потому, стараюсь. Привыкнув к острову — полюбят домик. А там глядишь и не останется остров сиротою. Найдется и хозяин. Останется. Может, ему здесь будет светло.
Слышал я, что здесь хотят что-то искать, геологов пришлют. Не знаю, приедут ли они. Мне б все отрадней было бы с голосами человеческими.
Ну да ладно об этом. Какая тебе разница, как я живу. Ты ведь обо мне никогда хорошо не подумаешь и не вспомнишь. Тяжелым было наше знакомство. А память о себе ты оставил во мне светлую. Это я тебе по совести скажу. Жаль, что встретиться больше никогда не доведется. Я не ездок нынче. Никуда. И в Ереван — тем более. Ездят туда — где ждут. Где память по себе оставил добрую. Какой бы ни бил Скальп, я был неправ. Все ж, не человеку решать судьбу себе подобного.
Прости, что я дал тебе забот тогда, что измотал и обижал частенько. За все с лихвою воздала мне моя судьба. За каждую обиду, какою награждал людей, она мне сторицею вернула. С насмешкой…
Не веришь? А ты поверь. Не раз я подыхал от болезней здесь. Один. На весь остров. По несколько дней не евши. Глаз от боли сомкнуть не мог. Ни руки, ни ноги не шевелились. А стояла зима. Холод. Я примерзал к кровати. Лицом и спиной. Я кричал. Но кто мог прийти? Моя старость и смерть!
Кто ж более?Конечно, я мог уехать отсюда. К людям. Навсегда. Никто ж меня силой здесь не держит. Ведь я свободен. Никто не держит, кроме собственной совести своей. Я болен и стар. Но я делал больными других. Хотя бы Вовку! Я несчастен? А счастлив ли Бенька и его семья? Да только ли они? Я сам себя наказал. И сам себя заставляю терпеть. Ведь там не легче было. Я не могу жить среди людей. Я не могу просить у них помощи и пользоваться ею. Потому, что был виноват. И эту вину свою я не сотру даже собственной смертью. Ведь живы те, кто не рад жизни из- за меня! А это горе — горше и больше моего.
Нет! У меня нет теперь врагов. Я сам себе враг. И друзей нет. Я не могу их заводить. И сам себе никогда не стану другом. Я — убийца собственной жизни. Я сам себя убил, сам вырвал у себя все, что было человеческим. А потом я не вернусь к людям. Не имею на это прав! Простившие меня в который раз, они не знают, как прощенный сумеет наказать самого себя. А жалости я не хочу. Я сам себя не жалел. И об одном молю свою судьбу проклятую, чтоб хоть чьи-то, чужие, уже не узнанные мною руки похоронили меня рядом с Николаем. Я хотел бы жить, как прожил он, да не довелось. Пусть бы на нашем погосте я был бы и в могиле сторожем его могилы, его памяти.
Прости, Яровой, ну что это я тут несу. Ты, наверное, подумаешь, что я с ума спятил от одиночества. Но я же на свободе! И в окно ко мне, как моя недалекая смерть, смотрится злая ночь. Она скулит пургой, крадется к сердцу.
Если я умру, пусть мои деньги отдадут Вовке, как мое первое и последнее в жизни — прости…»
Прошло еще время. И Яровому пришло письмо от Беника. Пухлый конверт из города Оха — на Сахалине.
«Здравствуй, Яровой! Давно собирался написать тебе. И наконец-то выкроил время.
Как видишь, я снова на Сахалине. Но теперь уже не в «медвежьем» углу, где все же чувствуется некоторая изоляция от жизни и людей. Теперь я живу в городе. Это Сахалинская столица геологов и нефтяников. Конечно, Оха не Одесса. Но во многих отношениях даже лучше. Город небольшой, но кипучий и очень молодой. Типичный для Севера. Здесь средний возраст жителей тридцать пять лет. Так что я старик в сравнении с этим. Кто-то молодой взял на свои плечи мой остаток. Ровно двадцать лет. Мне ведь в этом году пятьдесят пять лет будет. Много. Почти старик. Из них больше половины не свободными. А это, считай, что не жил. Вычеркнуто, потеряно. Да вот из памяти не выгнать прошлое свое.
Знаешь, я теперь работаю оператором на нефтепромысле. Слежу за работой качалок, они нефть из земли качают, а еще за исправностью нефтеперегонного оборудования. В общем, стал я хозяином на нефтепромысле. Даем нефть людям. А это— все. Говорит, что из нее больше сотни разных компонентов получают. И все важные. А с виду, мазут, да и только. Ан нет. Возьмешь ее в руки, а она теплая, как кровь земли. Она и греет, и кормит. И одевает нас. Я до того, как на нефтепромысел поступил, ничего не знал о нефти. А теперь каждую ее каплю берегу.
Я в Охе живу давно. На поселение сюда прислали. Пять лет. После пяти лет в Магадане. Давно уже свободен. А все здесь. Уезжать не хочется. Свой смысл нашел. Нужен я здесь. И на работе. Вот иду по нефтепромыслу, а качалки на все голоса поют, в пояс мне кланяются. Кроме них, кто ж еще со мной поговорит, отнесется уважительно, как к другим? Только они. Для них все люди одинаковы. Зимою ли, летом, качалки, что послушные лошади. Работают на человека, не требуя взаимности. А вот люди… С ними посложнее. Все, с кем я работаю, строили этот город. Каждый дом, каждую улицу. И промысел… Тоже их руками… Я на готовое пришел. Как опоздавший поезд. Правда, не упрекают, никто не стал кивать на мое прошлое. Но я-то… Я же знаю! Уж лучше бы ругали. Ведь и правы были бы! А они молчат. Хлеб пополам со мной делили. Заставляли есть! А за что? Что я сделал для них? И кто я им? Почему дают и давали, зная, кто я? Я брал. Их руки — не мои. Они чисты. А сам… Долго стыдился. Целый год не решался предложить им свой хлеб. Боялся. А вдруг не возьмут. Что тогда? Ведь это для меня было бы равносильно смерти. И как-то решился. Но не под шумок, чтоб незаметно. Положил я свой хлеб прежде других. И смотрю— возьмут ли, будут ли есть? Ведь вокруг были люди — мне ровесники. А жизни — как стеклышко, нигде не запачкались. Не знаю, секунды прошли, или больше, мне они годами казались. Никто не прикасался к хлебу. Ну, думаю, надо в другую вахту проситься. И… Взяли. Буханку поровну. Я и ожил. На душе легче. Пусть и не чета я им, сам знаю, но они меня, руки, хлеб мой не оттолкнули. Не побрезговали. А разве обратное легко было бы пережить?