Утро года
Шрифт:
— У тебя, Роман, одни побаски на уме! — сердился отец. — Я всурьез говорю. Тут, можно сказать, жена всю шею перепилила: у добрых людей, говорит, масленица, веселье, а у нас все нет ничего. Какая это жизнь?..
— Жена у тебя, известно, горластая, словами будто крапивой обжигает. Карахтер у нее беспокойный, но баба справедливо говорит: жизнь у нас никудышная. Моя баба тоже мне уши прожужжала, во все чины произвела меня: уж я и такой и сякой, сухой и немазаный!.. А я говорю ей: «Постой, голубица, не кричи. Надо спешить не языком, а делом».
— Твои притчи, Роман, мне не по зубам, — со вздохом говорит отец. — А мы сложа руки сидим и ничего не делаем, что ли? Ты объясни вот что: почему одни
— Справедливости на земле нет, вот поэтому, — спокойно ответил Роман.
— А как же добиться этой самой справедливости?
— Ну, брат, это дело мудреное и нелегкое, — покачал головой Роман. — Об этом мы Орлика спросим. Он, я думаю, лучше знает.
— Неужели Орлик приедет? — сразу оживился отец. — Уж и не верится что-то…
— Пишет: «Ждите, нынешним летом обязательно приеду в гости…»
Отец, казалось, обрадовался предстоящему приезду Орлика больше, чем сам Роман. Стал он веселый, довольный, будто Орлик рассказал ему, что справедливости на земле добиться не так уж трудно.
…А масленица шла своим чередом. Внимание всех привлекали два табуновских зятя, приехавших из соседних сел на блины к теще и тестю. Они катались по улицам Заречья со своими молодыми женами на рысаках и, развалившись, сидели в санях городского фасона. Хмельные и сытые, они пели какие-то незнакомые песни. А когда сворачивали в наш курмыш, то каждый из них кричал своему кучеру:
— Придержи!..
И рысаки, все в мыле, дымясь паром, переходили на шаг. В это время забавы ради табуновские зятья брали из кульков, заранее приготовленных, горсти дешевой карамели и на обе стороны бросали в снег. Толпы ребятишек, в том числе и мы с Яшкой, глазевшие на катающихся, стремглав, точно на ученье легавые щенки за поноской, вперегонки бросались в снег и, барахтаясь, отыскивали в нем брошенные карамельки. Но мы не столько находили их, сколько втаптывали в снег. А пока ползали, шарили озябшими руками в одном месте, горсти конфет летели в другое место. И мы, вывалявшись в снегу, спотыкаясь и падая, бросались туда.
А вечером, когда в избах начинали зажигать огни, на всех улицах села завязывались кулачные бои. Подготовку к ним обычно вели ребятишки. Они собирались толпами, продвигались до середины улицы и, потрясая в воздухе кулаками, кричали:
— Давай, давай!..
На этот выкрик прибегали мальчишки с другого конца улицы и, подпрыгивая, как петухи, наскакивали на противников.
Мы с Яшкой норовили бить до сшиба только тех мальчишек, отцы которых живут богато. И больше всего нам всегда хотелось намять бока Микитке Табунову — широколицему, с узкими щелками глаз, коренастому и неповоротливому.
Дрались «по-честному»: без подножки, гирьки или свинчатки в варежки и рукавицы никто не прятал, лежачего не били. Яшка стремительно налетал на Микитку, ударял его кулаком в грудь, но тот держался крепко. Он неуклюже замахивался на Яшку, но я тут же подлетал на выручку и сильным ударом сбивал Микитку с ног.
Потом «стена на стену» дрались парни и мужики, оттеснив нас, ребятишек, на задний план. Дрались беззлобно. Только безлошадники, вроде Романа Сахарова, налетая коршунами на богатеев, скрипели зубами и били их с таким остервенением, что страшно было смотреть. «Самый удобный случай отвести душу, — говорили они. — А то поди тронь их, чертей, в другое-то время — со света сживут».
Дрались все, кроме попа, учителя и самых дряхлых стариков. Но и старики, которые еще крепко держались на ногах, выходили на улицу в качестве болельщиков, и каждый переживал за судьбу своей «стены».
Наша «стена» дралась отчаянно. Без лошадников считали отъявленными драчунами. И когда наша «стена» начинала отбрасывать противника, на выручку приходил сам Табунов Карп
Ильич. Невысокий, плотный, лет пятидесяти двух, с огромными кулачищами, он был свиреп, волосат. От одного его взгляда нас, ребятишек, бросало в дрожь. Табунов приходил в тулупе черной дубки, в кухмарских валенках с мушками, без шапки. Молча снимал тулуп, бросал его на снег и, засучив рукава, кричал:— А ну, братцы, за мной!.. Неужели уступим этой гольтепе? Не бывать этому! — И, выбирая мужиков послабее, сшибал их одним ударом с ног.
Неожиданно, точно из-под земли, вырастал однорукий Матвейка Лизун. Он хотя и не принадлежал к безлошадным, потому что у него был пузатый меринок мышиной масти, но поскольку этому меринку чуть ли не столько же лет, сколько и его хозяину, то Матвейку причисляли тоже к безлошадным. Сломав себе правую руку еще в детстве, он орудовал левой так, что другому и с двумя за ним не угнаться. Рука у Матвейки, как все говорили, тяжелая, бил он ею хлестко. И только, бывало, разойдется Карп Ильич, начнет валить слабых мужиков, точно пустые, обмолоченные снопы, как на него наскочит Матвейка и так ловко заедет с левши, что Табунов даже крякнет. Матвейкин удар злил Табунова. Он, как раненый зверь, страшно и разъяренно набрасывался теперь на каждого, кто попадался под руку. Слабые мужики уклонялись от него, налетали на других. Вторым ударом Матвейка сшибал Табунова с ног, и тогда «стена» противника начинала отступать. Табунов дрался только до сшиба, а поднявшись на ноги, долго растирал снегом лицо, шею и руки. Потом набрасывал на плечи тулуп и мрачный, с измятой бородой, уходил домой.
Но вот и последний день масленицы — так называемое прощеное воскресенье. В этот день заговлялись молочной пищей на целых семь недель.
Щедро подавали в канун прощеного воскресенья «потайную» милостыню. Потайной она называлась потому, что ее подавали ночью, тайком от всех. И тот, кто получал такую милостыню, считал ее «боговым посланием».
Милостыню подавали обычно старушкам и клали в специальные ящички, прибитые снаружи, у входа в избу. Моя бабушка, Домна Ильинична, редко ходила в церковь — один раз в три года, не больше. На это у нее было две причины: во-первых — далеко, во-вторых — угорала от ладана. Была еще третья причина: бабушка просто-напросто ленилась, но об этой причине она умалчивала, никому из посторонних не говорила, потому что и у нее был ящичек для «боговых посланий».
Бабушкин «волшебный» ящичек в этот день приносил нашей семье большую радость. Мы имели возможность вдоволь поесть и вместе с другими справить заговенье. Но заговлялись мы не на семь недель, как другие, а на целый год, до следующего прощеного воскресенья.
Оставшаяся от ужина стряпня складывалась в одну чашку. На завтра ее оставлять было никак нельзя, потому что с понедельника начинался великий пост. А в этот понедельник, называемый «чистым», не ели с утра и до вечерней звезды. И если только хлеб с водой или с квасом.
Убирая со стола, мать показывала на блюдо с оставшейся стряпней и говорила:
— Возьми, сынок, отнеси Яшке. Пусть тоже заговеются, а то, поди, не евши спать улягутся.
Быстро одевшись, я во весь дух бежал к товарищу…
…Широкая, с погремками масленица сменялась кротким смирением и заунывным великопостным колокольным перезвоном.
Находка
На Волге, в двух верстах от Заречья, стояла небольшая баржонка. С крутого берега в нее грузили на тачках швырковые дрова — разнолесье. Погрузка производилась спешным порядком, потому что полая вода день ото дня поднималась все выше и выше и широко разливалась по лугам, грозя затопить шагаровские дрова. Хозяин предупредил мужиков: