Утро Московии
Шрифт:
Солнце уже коснулось золоченой маковки Ивана Великого – Морозов даже оглянулся. А увидев эту знакомую картину утра – солнце на церквах, туманная даль Москвы, – услышав птичий гомон в Кремлевском царевом саду и еще более мощный, хотя и приглушенный – в Замоскворецком большом саду, он снова ощутил радость жизни.
Его обогнал стрелец, проскакавший к Константино-Еленинским воротам. Там, за этими воротами, за стеной Кремля, во рву стояла Пыточная башня. Из Посольского приказа вышел подьячий, еще до заутрени собравшийся по какому-то важному делу. Морозов поманил его.
– Ты чего несешь?
– Кувшин чернил да стопу бумаги, батюшко боярин.
– На что?
– Грамоту писати надобно в Устюг Великий, часовых дел мастера велено на Москву звати. По Москве
Подьячий поставил кувшин на землю, ощупал перья в кармане и посмотрел на Морозова. Тот молчал: он заметил, как из-за угла Грановитой палаты вели в их сторону Соковнина.
– И будто бы часы те самозвонны станут, – продолжал подьячий, но тут же с сомнением вздохнул: – Врут, поди…
Он поднял кувшин и пошел в Кремль.
А солнце уже разгоралось на куполах храма Покрова.
Часть третья
Глава 1
Третью неделю доживали Виричевы в лесной трущобе за Шемоксой. В распадке сухого русла обжили яму, накрыли ее ветками – вот и жилье. Крицу нашли скоро, на другой день по приезде на Ржавый ручей, но радости много она не принесла. Железо, понятное дело, железо, да к чему теперь оно, если неизвестно, чем закончится та гилевая ночь. Голод тоже не веселил. Запасливый Ждан Иваныч наложил в телегу немало еды, но она уже закончилась. Неделю назад старик принес из поместной залесной деревушки печеного хлеба, солонины и вяленых щук, на том и держались пока. Угрюмые, искусанные комарами, пропахшие дымом, влачили Виричевы свои тревожные дни. Алешка просился домой, и не проходило дня, чтобы он не плакал. Без товарищей, без набережной Сухоны, без кузнечного духа горна, по которому он скучал не меньше деда и отца, он не мог. Старших тоже подмывало домой: лето красное на дворе, а у них в огороде только трава бурьянится, кузнечные поделки не распроданы; но возвращаться в Устюг все еще было страшно.
Сам виновник семейной беды – Шумила целыми днями сидел у шалаша, уткнув широкий подбородок в коленки, глядел неотрывно в прибрежный кустарник или на вершины елей, будто видел там ту гилевую ночь, когда единый раз в жизни дохнул головокружительным воздухом большой воли. Теперь же понуро была согнута его спина, сильные руки томились без дела. Ни слова от него не добиться, и эта каменная неподвижность сильней всего угнетала деда и внука.
В короткие часы северной летней ночи Алешка часто просыпался и прислушивался к лесным шорохам. В шуме деревьев, даже за неумолчным птичьим щебетом, ему чудились осторожные шаги стрельцов. Эти страшные шаги становились неотвязными и во время сонного забытья. Мальчишке то ли снилось, то ли казалось, но он мог побожиться, что видел стрельцов: будто те идут по лесу, раздвигают кусты, поднимают широкие лапы елей, шевелят высокие травы – ищут отца, как ищут гриб, и страх заползал в душу от их тщательной неторопливости. По утрам Алешка продирался через кусты к живой теклине Ржавого ручья и искал там следы стрельцов, но находил только звериные и, повеселевший, возвращался к шалашу.
– Ты, Олешка, не подходи к ручьевому омуту, – сказал как-то вечером Ждан Иваныч внуку.
– А чего?
– А того, что рисково. Я намедни шерсть на кустах видел, омута поблизку.
– Чью шерсть? – захолонул душой Алешка.
– Вестимо чью… Видать, тутошний водяной лесового отколотил. Чего уж не поделили – не ведаю, а драка была гораздая.
Еле живой вышел Алешка из шалаша до ветру. Шаркнула входная завесь – черная сухость ольховых веток. Осторожно переступил крест, сделанный из обрубков кругляша и положенный дедом на землю – от нечистой силы. Остановился перед кустами, высматривая страшную шерсть. Кругом,
нависая над распадком, молчал лес. Молчание это было обычное, ночное, но ровный и сильный свет северной ночи, шедший сразу от двух зорь, делал ночную тишину волшебной, а лес, во весь окоем высвеченный до последней ветки, стоявший без тени и звука, казался опущенным в прозрачную воду или как будто был нарисован Пчёлкиным-младшим.– Олешка, теплину затопчи! – шевельнулась дедова борода.
Алешка приблизился к черному костровищу, потрогал угли голой подошвой ноги – не почувствовал. Потрогал ладонью – потух костер.
– Деда, а теплина не горит.
– Зри гораздо! – сорвался дед: видно, нервы его сдали в эти трудные недели. – Дымом несет, а он – не горит!
Алешка старательно расковырял весь костер – все темное пятнокостровище, но ни искры, ни огня, только мягкая сушь золы да маслянистые комья холодных углей.
– Угасло, говорю! – чувствуя свою правоту, возмутился Алешка. – Схоронился в шатре и мнишь!
Не будь столько переживаний в последнее время, живи они в Устюге Великом, Ждан Иваныч простил бы внуку эту семейную крамолу, но тут не стерпел этого «мнишь». Вылез из шалаша, хоть и лежал уж под попоной, согнулся, заколыхал бородой по коленам, наступил в спешке на крест и еще больше озлился.
– Так устрой дедов учал нарушати? Кровопивец!
Схватил мальчишку за рубаху на спине, пригнул было к костровищу, но теперь и сам убедился, что внук прав.
– Крест поправь, рожу перекрести, да спати пора.
Старик сказал это с тревогой в голосе. Он крутил головой, принюхивался: не от костровища, откуда-то со стороны несло дымом. «Не приведи бог лесного пала!» – с тревогой подумал он. Прошел по неровному корыту сухого ручья, впадавшего в полсотне саженей в живой Ржавый ручей, выбрался на поляну, где гуляла стреноженная лошадь. Осмотрелся. Внизу темнел омут. Было тихо, безветренно, но незримый ток воздуха накатывал откуда-то слева запах дыма. Страх и любопытство потянули его, и он пошел на дым. Вскоре послышались голоса. «Люди!» – пожарным колоколом бухнуло сердце. Кинулся он назад к шалашу, напугал Алешку, затряс сына:
– Шумила! Беги без промешки: стрельцы!
Шумила спокойно выпростал голову из-под зипуна – укрывался от комаров, – не торопясь сел, верный своей медлительности.
– А куда тут бежать?
– В лес!
– И так в лесу. Да и был бы резон, отец, от судьбы не отшатнешься.
– Папка, стрельцы-ы-ы!.. – заныл Алешка.
– Не реви! – Шумила смыкнул тыльной стороной ладони по мокрым щекам сына, смахнул комара с виска.
– Тогда сиди смирно, а я гляну, что там за люди. Ежели стрельцов досмотрю да они меня ухватят, я лошадь кричать стану, а вы запрягайте – и тягу! Слышь? Напроваживайтесь в Тотьму к нашим. Слышишь, что ли? – нервничал старик.
– Слышу, – устало буркнул Шумила, не шевельнувшись.
Ждан Иваныч вышел на берег Ржавого ручья и саженей через сотню заметил грязно-белый дым меж деревьями. Услышал голоса, путавшиеся в многогорлом гаме. Прямо в лаптях перешел ручей, поднялся меж деревьями на взгорок и тотчас увидел поляну, шатер, наспех сделанный из холщовых попон, и множество людей вокруг костра. Выше всех, на поваленном дереве, сидел кто-то в боярской шапке, сутулясь неширокой спиной.
– Ждан?
Старик вздрогнул. Слева вышел из кустарника человек дикого вида – рваный зипун, баранья шапка на глаза, а на ногах дорогие сапоги. Старик с трудом узнал Еремея, продавшего себя Воронову за сто рублей навечно.
– А ты, погорелец, чего тут?
– Я ныне при царевиче Димитрее хожу. Вот за водицей велел сшастать. – Еремей поднял с земли деревянное ведерко.
– Погоди! Какой такой Димитрей? Неужто смерти минул?
– Вестимо, минул! Зри добрей – звона сидит он!
Еремей приступил молодую осинку – открылась поляна, еще лучше стал виден невысокий человек в боярской шапке, очень похожей на шапку воеводы Измайлова.
– Так ведь это… – Ждан Иваныч прищурился и тотчас броско, будто отбиваясь от комаров, перекрестился. – Так то ж не отрок Димитрей, то ж Степка Рыбак сидит!