Увидимся в августе
Шрифт:
— Уж не ревнуешь ли ты меня к нашей дочке?
Ей было бы легче сказать — да, но она вовремя поняла, что сегодня не лучший день для споров во время легкой любовной беседы в ванной. Он, намыливаясь, начал напевать фортепианный концерт Грига и вдруг повернулся к ней.
— Иди ко мне.
У нее нашелся единственный повод для колебаний, правда, повод весомый для кого-то столь щепетильного, как она.
— Я со вчерашнего дня не мылась, — сказала она. — От меня несет псиной.
— Тем более, — ответил он. — Вода — чистое наслаждение.
Она сняла рубашку в шотландскую клетку, джинсы и кружевные трусики, в которых вернулась с острова, бросила в корзину с грязным бельем и шагнула под душ. Он потеснился и намылил ее, как всегда, с головы до ног, не прерывая беседы.
В этом не было ничего нового — они сумели сохранить некоторые привычки любовников, например вместе мыться. Сначала они так делали, потому что начинали работать в одно и то же время
Первые три года они не пропускали ни одной ночи — в постели — или утра — в ванной, — за исключением священных перемирий на время месячных и родов. Оба вовремя поняли, как опасна рутина, и не сговариваясь решили добавить любви толику приключения. Сначала они отправлялись в мотели на час, все равно — самые изысканные или захудалые, пока однажды на очередной мотель не напали вооруженные бандиты и не оставили их в чем мать родила. Вдохновение снисходило на них так неожиданно, что она, во избежание сюрпризов, приучилась всегда носить в сумочке презервативы. Однажды им попалась марка с рекламным слоганом на упаковке: Next Time Buy Lutetian [1] , и с тех пор в течение долгого времени каждая любовная встреча заканчивалась какой-нибудь интересной фразой, от неприличных шуток до сентенций Сенеки.
1
В следующий раз покупайте «Лютетские» (англ.).
Дети и дела заставили их сбавить темп, но они старались наверстывать упущенное, и всякий раз любовь их была веселой, и любое безумие в ней допускалось. Даже в самые неподходящие времена они умудрялись возрождаться, и так сделали полный оборот и вернулись к точке рутины.
Мужа Анны Магдалены Бах звали Доменико Амарис, это был учтивый, статный и элегантный пятидесятичетырехлетний мужчина, больше двадцати лет служивший главным дирижером местной консерватории. Он славился не только как безупречный маэстро, но и как салонный угодник, музыкальный карикатурист, спасший не одну вечеринку кубинским дансоном в стиле Рахманинова или болеро Агустина Лары в стиле Шопена. В университете он был чемпионом по всему: пению, плаванию, ораторскому искусству, настольному теннису. Он лучше всех рассказывал анекдоты и знал диковинные танцы вроде контрданса, чарльстона и танго апаш. Он также подвизался как дерзкий престидижитатор, и на одном торжественном ужине в консерватории устроил так, что из супницы, которую открыл губернатор, выскочил, хлопая крыльями, живой цыпленок. Никто не знал, что он умеет играть в шахматы, пока после одного славного концерта его не вызвал на поединок Пауль Бадура-Скода: они сидели за доской до девяти утра и свели одиннадцать партий в ничью. В качестве любителя розыгрышей он чуть не потерпел разгромное фиаско, когда уговорил близняшек Гарсиа поменяться женихами, и в результате обе чуть не вышли замуж не за того, за кого надо. Это была его последняя выходка, поскольку оба жениха и их семейства в полном составе серьезно обиделись. Однако Анна Магдалена приспособилась к нему, стала похожей на него, и постепенно они так хорошо друг друга узнали, что превратились практически в одного человека.
Он переживал прекрасный момент карьеры, углубившись в теоретические изыскания. Ему всегда казалось, что творчество великого музыканта неотделимо от его судьбы, а теперь он изложил свою гипотезу в систематическом исследовании музыки и биографий выдающихся композиторов. Он считал, что вершина творчества Брамса — скрипичный концерт, и не понимал, как это Брамс не сочинил того великолепного концерта для виолончели, который в конце концов сочинил Дворжак. Он ушел с поста дирижера и перестал слушать музыку в записи — только читал ноты, делая исключение разве что для совсем уж необычных вариаций на экспериментальных семинарах, которые вел в консерватории.
На основе своих — возможно, недоказуемых — умозаключений он писал руководство, как по-новому, более человечно слушать музыку и как исполнять ее внимательнее к сердцу. Он почти закончил главы с самыми важными примерами: про Моцарта и Шуберта, двух гениев, чей талант был подобен низвергающемуся потоку, но жизнь недолга и несчастна, и Шоссона, в самом расцвете творческих сил павшего жертвой нелепого несчастного случая с велосипедом.
Единственным, что нарушало спокойствие семьи, было поведение очаровательной бунтарки Микаэлы. Она упорно старалась убедить родителей: в нынешние времена участь монахини — уже не та, что была прежде, а на заре третьего тысячелетия, она твердо уверена, отменят даже обет целомудрия. Мать, что любопытно, сердилась на Микаэлу по иным причинам, чем отец — тот, в общем, не возражал против
ее призвания, поскольку музыкантов в семье и так хватало. Сама Анна Магдалена когда-то училась играть на трубе, но не преуспела. Все, однако, превосходно пели. В дочери же его раздражала недавно обретенная жизнерадостная привычка: не спать по ночам. Был случай, когда Микаэла зашла слишком далеко: исчезла на все выходные со своим мулатом-трубачом. В полицию обращаться не пришлось, поскольку все приятели из богемной молодежи прекрасно знали, куда отправилась парочка: они поехали на остров. Анна Магдалена пережила запоздалый ужас. Микаэла, желая утешить ее, поделилась неожиданным поступком: оказывается, она возложила розу на бабушкину могилу. Непонятно было, правду она говорила или врала, но Анне Магдалене совершенно не хотелось выяснять. Она только сказала, что дочери следовало прежде посоветоваться с ней, ведь некоторых подробностей Микаэла не знала:— Бабушка ненавидит розы.
Доменико Амарис понимал дочь, но из солидарности перечил жене и, как всегда, оказывался в самом уязвимом положении. К счастью, Микаэла пошла на уступки и в течение нескольких месяцев полуночничала только по выходным. Она часто ужинала дома, ежедневно болтала по телефону не меньше трех часов и до поздней ночи смотрела, запершись у себя в комнате, фильмы, где постоянно что-то взрывалось и кто-то громко кричал, наполняя весь дом атмосферой ужаса. К замешательству родителей, в беседах за столом она выказывала деятельную осведомленность и зрело судила о недавних культурных событиях. По счастливой случайности Анна Магдалена узнала, что бесконечные телефонные разговоры дочь вела не с джазовым ухажером, а с монахиней из Босоногих кармелиток, официально ответственной за катехизацию, и решила, что это меньшее из двух зол.
Однажды за ужином Анна Магдалена призналась, что опасается, как бы дочь не вернулась с очередного уик-энда беременной, а Микаэла ее успокоила: оказывается, один друг-медик еще в пятнадцать лет поставил ей спираль. Мать, сама ни разу не зашедшая в предохранении дальше эрудированных презервативов, выкрикнула вне себя слово, попавшее дочери прямо в сердце:
— Шлюха!
После чего в доме на несколько дней воцарилось стеклянное молчание. Анна Магдалена безутешно рыдала в спальне — больше от стыда за собственные порывы, чем сердясь на дочь. Муж все время, что она плакала, вел себя так, будто его вовсе не существовало, поскольку знал, что с причиной слез, неважно — известной ему или нет, ничего сделать не сможет.
Его поведение напугало ее и утвердило в подозрении, что мужчины вообще стали относиться к ней по-новому. За ней всегда пытались приударить, но она оставалась так равнодушна к этим попыткам, что тут же забывала их без сожаления. Однако в том году, вернувшись с острова, она стала чувствовать, что на лбу у нее словно стигма, и мужчины эту стигму видят, и, уж конечно, ее не может не замечать тот мужчина, который так любит Анну Магдалену и которого она сама любит больше всех на свете. Они с мужем долгие годы были заядлыми курильщиками, выкуривали по две пачки в день и бросили вместе, из любви друг к другу. Но после острова она снова начала — и он понял это по переставляемым пепельницам, по запаху табака, не скрываемому бесшумными распылителями ароматов, по забытым впопыхах окуркам.
Весь уклад ее жизни нарушился. Она несколько месяцев кряду не могла дочитать «Антологию фантастической литературы» Борхеса и Бьой Касареса. Плохо спала, среди ночи вставала и шла в ванную курить, спускала окурки в унитаз, но они всплывали, и муж, встававший в пять утра, все равно их обнаруживал. Ей было не уснуть не потому, что хотелось курить; скорее наоборот: приходилось курить, потому что было не уснуть. Иногда она включала свет, прочитывала пару страниц, выключала, вертелась в постели, аккуратно, до миллиметра рассчитывая каждое движение, чтобы не разбудить мужа. Пока он не собрался с духом и не спросил: «Что с тобой такое?» Она сухо ответила:
— Ничего. А что?
— Прости, — сказал он, — но я просто вижу, что ты стала сама не своя, — и добавил с безупречным тактом: — Я в чем-то провинился?
— Не знаю, сама я ничего такого за собой не замечала, — сказала она, и ее выдержка, как всегда, поразила мужа. — Но, наверное, ты прав. Может, выходки Микаэлы так на меня влияют?
— Это началось раньше, — и он решился сделать последний шаг: — Ты такая с тех пор, как съездила на остров.
С первой июльской жарой в груди у нее запорхали бабочки, и она знала, что конца этому не будет, пока она не вернется. Месяц шел долго и казался еще длиннее из-за неопределенности. Поездка никогда раньше не вызывала сомнений и трудностей — все равно что прокатиться в воскресенье до пляжа, но в тот год Анна Магдалена заранее боялась возможной встречи с мимолетным двадцатидолларовым любовником, которого успела возненавидеть. Вместо джинсов и пляжной сумки прежних лет она приготовила в дорогу льняной костюм и золотые босоножки и сложила в чемодан второй костюм, еще более элегантный, туфли на высоком каблуке и изящные украшения с изумрудами. Она чувствовала себя по-новому: готовой и способной на все.