Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Пыль опустилась до земли, накрыв док словно туманом; на путях появились двое одиноких мужчин в красных фуражках, переправлявших со станции багаж, и словно призраки исчезли, а Лофтис, смотревший на них, подумал: «Не стану я об этом много думать. Постараюсь занять мозг, думая о воде». На судне одинокий мужчина, красный как кирпич, тащил канат и, прыгнув на узкий мостик, крикнул в трюм:

— Отпускай!

«Возможно, — думал Лофтис, — если я стану думать только об этой секунде, об этом моменте, поезд и вовсе не придет. Буду думать о воде, о том, что сейчас происходит». Тем не менее он знал, что он человек слишком пожилой, слишком усталый для парадоксов, ему не избежать того, что сейчас произойдет, и поезд все-таки придет, принеся с собой свидетельства судьбы и обстоятельств, — этих слов он никогда до конца не понимал, принадлежа к епископальной церкви — по крайней мере, номинально — и не будучи склонным долго размышлять над абстракциями. Поезд придет, принеся с собой свидетельство всех его ошибок и

всей его любви, поскольку он любил дочь больше всего на свете, и мысль, внезапно поразившая его — что он увидит ее сегодня утром безмолвную, слившуюся с гробом, — наполнила его ужасом. «Поезд, — подумал он, — подъезжает сейчас к предместьям города и со страшным грохотом пересекает последний рукав реки, минуя стоящие на берегах негритянские хижины».

— О-о Господи, — тихо произнес он.

Элла Суон повернула к нему лицо. Осторожно промокнув глаза, она сказала:

— Да не волнуйтесь вы так, миста Лофтис. Мы с миз Боннер обо всем позаботимся. — И снова принялась плакать. — Господи Боже мой, благослови нас, Иисусе, — простонала она.

— Ш-ш-ш, Элла, — сказала Долли.

Удрученный, испуганный, Лофтис отвернулся и стал смотреть на воду, прислушиваться к ней. «Я не собираюсь убеждать тебя, — говорил его отец (в слабом свете мартовского дня тридцать лет назад, до того как дом был окончательно признан непригодным для жизни, но незадолго до этого; когда даже легчайшая нога, ступив на лестницу, порождала жалобный стон во всех балках и стыках, напоминая не только о том, что дом быстро стареет, но и о том, что уходит лучшее, более спокойное время), — я не собираюсь убеждать тебя с помощью родительского совета, от которого ты со своим своевольным представлением о сыновнем долге в любом случае отвернешься, — я лишь надеюсь, что ты примешь во внимание предупреждение человека, который видел много воды, протекшей под мостом, — человека, на которого соблазны плоти оказали сильное и многообразное воздействие, и, может быть, ты в какой-то мере откажешься от того образа жизни, который даже в самой благоприятной ситуации может привести лишь к горю, а возможно, и к полному краху. Я теперь уже старик…»

Значит, отец каким-то образом понял, что его молодость со временем предаст его, хотя и не мог предвидеть последней беды — что его сын, уже пожилой и немного рыхлый мужчина, будет стоять сейчас и ждать символа своей судьбы, — как не мог предугадать, что новая и более жестокая война перевернет мир или что через много лет после его смерти демократы необъяснимым образом возьмут власть в свои руки, возможно, навсегда. Его отец. Теперь уже лишь тень. И волна жалости затопила Лофтиса. Он чувствовал, что потерпел поражение и попал в ловушку, и ему казалось, что горе огромно и он его не вынесет.

«Не только это, папа. Есть и другое. Жизнь ждет момента. Не только плоть. Я не поэт и не вор — я никогда не смогу поступать по своей воле».

«А кроме того…» Он смотрел на корабль, на пыль, на трех чаек, устремившихся вниз, ныряя на мелькающих в воздухе крыльях. А кроме того… он ведь был молод. Ты забываешь свою молодость, а она вдруг возникает и предает тебя. Это твоя молодость, о которой ты за эти годы забыл, о которой ты в конечном счете сожалеешь, — молодость жизни, начавшейся пятьдесят с лишним лет назад в Ричмонде, в доме, похожем на захламленный музей, где его первое воспоминание связано с залитой солнцем комнатой, куда доносятся унылые приглушенные звуки воскресного дня и отдаленные звуки парада с духовым оркестром, — музыка звучит звонко и нагоняет уныние, и мама шепотом говорит: «Это музыка, милый Милтон… музыка… музыка… музыка… послушай, дорогой». Солнечный свет пробивается сквозь тихо шелестящие жалюзи, и где-то бесконечно далеко, над ними, маячит ничего не выражающее лицо его матери, которую он не видел и не знал, потому что она умерла до того, как он мог запечатлеть в своем сознании эти черты, которые, как говорил потом отец, были такими благородными и красивыми. А какие были прогулки с отцом по парку, и как пахло в лесу папоротником, и какой у него был закадычный друг: мальчик по имени Чарли Квинн; у него было такое бледное лицо и ввалившиеся щеки, как у изголодавшегося, а на лбу родимое пятно словно цветок с коричневыми лепестками, — его убили на Сомме. «Сын мой…»

«Твой первейший долг, сынок, запомни: прежде всего перед самим собой (отец был адвокатом, потомком длинной цепи адвокатов и вплоть до своей смерти в 1920 году носил крахмальные воротнички и эдвардианские усы), — я не собираюсь что-либо навязывать тебе вопреки твоим убеждениям — у тебя, как я понимаю, они есть в изобилии, унаследованные не от меня, а от твоей матери, так что когда ты выйдешь в широкий мир, я могу лишь увещевать тебя словами Шотландца, а именно: задирай подбородок вверх, а килту [2] не давай задираться — тогда и ветер не страшен».

2

Килт — юбка в складку, предмет мужской национальной одежды в Шотландии. — Здесь и далее примеч. пер.

Но у его отца не хватило ума не избаловать сына и понять: отправив его

в университет в семнадцать лет, он получит то, что и получил, — в девятнадцать сын его стал известен всему университету как Забулдыга, горький пьяница даже по университетским стандартам, который пил виски не только потому, что хотел напиться, а потому, что, будучи вдали от отца, обнаружил, что свобода слишком гнетет. Он был разговорчив, по природе любознателен. Говорили, что из него выйдет отличный адвокат. А окончив юридический факультет, он с приятным удивлением увидел свои документы, свидетельствующие, как хорошо он преуспел, принимая во внимание, сколько он пил и сколько времени провел в городском беспутном доме, где обслуживали главным образом студентов, — он помнил, что в этом особняке с люстрами на абажурах стояла печать университета и заправляла в нем опытная проститутка по имени Кармен Метц.

Он был на Большой войне, сделав жест и поступив в армию, что, как он со стыдом признался себе годы спустя, было несерьезно; с каким облегчением он вздохнул, когда отец благодаря связям в правительстве перевел его в юридические службы армии. Всю войну он провел на острове Говернор, где простейшим путем, о каком и помыслить не мог, получил звание лейтенанта, а потом капитана, окончив воину с этим званием и с дочерью полковника.

Они познакомились на острове, на офицерских танцах. Ее звали Элен Пейтон. Отец ее был выпускником Вест-Пойнта из старой виргинской семьи. «Не странное ли это совпадение, — спросила Элен Милтона во время танца, — что мой дед окончил тот же университет?» Тем вечером они шли вдоль дамбы под мелким дождем, и когда он, очень пьяный, пошатнувшись, нагнулся, чтобы поцеловать ее, огни города поплыли перед его глазами словно красные угольки в темноте. А Элен бросилась бежать — за нею сверкающим дрожащим хвостом слетали с плаща капли дождя.

Возможно, они были слишком молоды, чтобы понимать, что делают, однако через несколько месяцев были уже помолвлены. Оба были красивы, и оба безумно влюблены. Они любили сборища, любили танцевать; по субботам ездили верхом в Центральном парке. Однако она во многом была пуританкой и весьма строгой: «Нет, Милтон. Надо подождать». И насчет выпивки. Она любила хорошо проводить время, но при этом оставаться трезвой.

— Да ну же, маленькая мисс Недотепа, — с улыбкой говорил он ей, — не бойся, ну немножко…

— Ой, Милтон, прошу тебя: хватит. Нет. Нет. Я не буду! — И убегала, всхлипывая.

Ну разве вам не ясно? Перед вами армейский бесстыжий парень. Псих из психов, и все из-за непутевой жизни. Вечно где-то болтается. Но он любил ее. И долгое время не пил. Ради нее.

Они храбро, оптимистично смотрели в будущее. У его отца было немного денег, и он устроил Милтону практику в Порт-Варвике, «растущем городе», как говорили. Они могли неплохо проводить там время. Отец давал им не так много денег, но на какое-то время хватит. Они сумеют прожить.

Тогда она сказала ему: когда умрет ее мать, она унаследует сто тысяч долларов. «Ой, девочка!» — сказал он, как бы протестуя, но в то же время обрадовавшись, и они обвенчались с шумной, ненужной помпой, присущей военным свадьбам; церемония эта встревожила его тем, что он получил от нее удовольствие. Сладостное возбуждение, вызванное флагами и музыкой, породившее в нем легкий стыд, объяснялось не просто патриотизмом. Скорее это была гордость, вызванная достигнутым им рангом, а получил он его только благодаря своей невесте, и он это знал и тем не менее чувствовал, как в нем сильной струей зафонтанировала юношеская надменность; еще бы: две серебряных полосы на безупречно белой, отутюженной парадной форме. Ощущения окружающего притворства и фальши не перекрыло известие, сообщенное отцом, ставшим мягким пожилым мужчиной, который по-прежнему не чаял в нем души и чье терпение перестало быть достоинством, войдя в привычку, — он застенчиво стоял в уголке на приеме в офицерском клубе, кончики его некогда горделивых усов печально подрагивали, и он сказал Милтону извиняющимся, похоронным тоном, что Чарли Квинна убили за океаном, — худо это, очень худо.

Невысказанное возмущение тихо закипало в молодом человеке, хоть он и выразил легкое сожаление по поводу смерти юноши, чей след давно потерял, — он едва скрыл досаду от того, что ему сказали такое в день свадьбы, словно отец, в компенсацию за устройство сына, произнес эту новость в напоминание о том, что война — это не только шампанское, и цветы, и звонкий смех офицерских жен. И Милтон еле сдержался, чтобы не сказать отцу что-то очень горькое, издевательски оскорбительное, а пожилой мужчина стоял, моргая мокрыми глазами, как воплощение слабости, которую Милтон всю жизнь тихо презирал. Он хотел увести его и отправить назад, в Ричмонд. Он презирал отца. Старик слишком много ему отдал. «Сын мой (отец жил в то время в пансионе: их прежний дом был снесен — на его месте построили папиросную фабрику, и теперь стальные двери преграждали путь призракам мирной жизни и ушедшим в небытие традициям или даже воспоминаниям о дюжине старых кедров, пропускавших нежный, дрожащий свет на исчезнувшую землю), — сын мой, твоя мать была моей радостью и спасением, и я надеюсь и молюсь, хотя бы в память о той, что произвела тебя на свет, что ты, как сказал священник, будешь жить в радости со своей женой и любить ее все дни суетной жизни, отпущенные тебе под солнцем, ибо это твой удел. Сын мой…»

Поделиться с друзьями: