Уйди во тьму
Шрифт:
И снова произошло то, о чем рассказывала Элен: он проделал еще один трюк. Он стал собирать шарики, ползая вдоль забора; она помнила, как его красная шелковая рубашка вылезла из брюк и отчаянно хлопала по его заду, пока он прыгал точно бурундук, собирая шарики. Затем он повернулся и направился к Моди. Снова вверх полетели шарики; каждый исчезал, как только он ловил его, — руки его опустели. Они стояли и смотрели друг на друга, и снова в его взгляде было что-то печальное и таинственное; он походил на старого колдуна, старого мастера из другой страны, и глаза его стали черными и нежными; казалось, он знал много тайн и вообще знал все, что следует знать, — не только что надо делать с этими пляшущими шариками, но знал все и про землю, и про небо, про листья и про ветер, и про идущий дождь; он
Моди, возможно, знала, сказала Элен, — нет, должна была знать. Между ними существовало это молчаливое, печальное, таинственное общение: одному Богу известно, как ей сообщили о предстоящем конце. Возможно, что-то в его глазах — этот вызывающий взгляд в небеса, дерзкий взгляд или — позже — скорбный взгляд, который он бросил на нее, как бы говоря, что эта божественная магия должна, как и все, кончиться. Девочка плакала и плакала. А он положил шарики в карман и спокойно смотрел на нее. Она продолжала плакать, громко, и безрассудно, и мучительно, говоря: «Нет! Нет!»
По деревьям промчался ветер с дождем и пригладил волосы Элен — она не могла шевельнуться. «Нет! Нет! — вскрикивала Моди. — Нет! Нет!» Это было так, словно она увидела конец — не только этого дня, но и всех дней, солнечного света и того, как она носила воду, пляшущих шариков и всего, что она когда-либо любила на земле. Конец Бенни. Она все вскрикивала. Элен казалось, что она сейчас лишится чувств от ужаса.
«Нет! Нет!» — вскрикивала Моди и съехала вниз по забору, протянув к Бенни руки. Но он не сдвинулся с места — продолжал стоять под дождем, намочившим его рубашку, отчего она стала темно-красной, и с несчастным видом, все понимая, пристально смотрел на Моди. Элен шагнула было к ней, но он шагнул первым и быстро. Он подошел к забору и поднял на ноги Моди. Он не произнес ни слова. Моди затихла и смотрела на него, а по лицу ее текли слезы. Тогда он обнял ее и поцеловал в щеку.
Вот, главным образом, это, сказала Элен, она всегда будет помнить: качающиеся мимозы и этих двоих — она намного выше Бенни, — стоявших у забора, вцепившись друг в друга. После всех этих лет Моди обрела этого доброжелателя, отца, мага… кого-то… Элен не знала, кого. Но Моди его обрела. Он знал. Бенни знал. Он наконец выпрямился и пригладил волосы, глядя на нее. А Моди смотрела на него, тоже ничего не говоря, — только глаза молили его остаться.
Что он мог предпринять? Элен знала: ничего. Достаточно было понимания. Он заткнул рубашку в брюки, повернулся, быстро пошел через поле под дождем и исчез за бараками. А Элен повела Моди назад, в дом.
— Он больше не возвращался туда. И Моди никогда больше туда не возвращалась. Весь октябрь мы снова сидели днем на крыльце. Моди никогда ни слова не сказала о нем или о чем-либо. Я рассказывала ей разные истории, но не думаю, чтобы она слушала. Она сидела возле меня и качалась на качалке, и смотрела на залив. Я полагаю, она много об этом думала, но наверняка не знаю. Возможно, от этих дум она так заболела. Не знаю. Она стала молчаливой и спокойной — возможно, она мечтала. Скорее всего она даже не чувствовала, что силы выходят из нее как из умирающего цветка. Умирающий цветок. Она уставала, и у нее болела нога, и она засыпала. Я тоже засыпала. Мы сидели вместе и какое-то время смотрели на корабли и видели, как над головой летают чайки, и тихо начинали дремать, закрывали глаза и выпускали из рук книги с картинками, и слышали, как летают шмели…
Такое было впечатление, словно Элен вдруг проснулась после долгого изнурительного сна. Она затушила сигарету и встала, пошатываясь.
— Значит, она собралась умирать, — сказала Элен. — Теперь вы все знаете. Про любовь. Почему вы не едете домой? Сейчас слишком поздно видеться с ней. Почему вы не едете домой? Вы уже наразвлекались. Я ждала вас весь день, и теперь хватит
мне вас ждать, теперь я иду к Моди. Не хотите ли еще виски, мои дорогие? Вы можете получить виски на всех вечеринках. Хотите повстречать своих любимых? Попытайтесь! Просто попытайтесь! А я больше уже никого и ничего не жду!Она поднесла руки к лицу и, согнувшись, зарыдала без слез, без звука. Без слез, потому что с того места, где они сидели, они могли видеть между ее пальцами ярко освещенные щеки, на которых не было ни слезинки, и плотно закрытые глаза, опущенные книзу уголки рта, делавшего долгий и мучительный вдох, как бывает с ребенком. Они видели, как сотрясались ее плечи, и оба поднялись, оскорбленные и немного потрясенные ее безумием. Они чувствовали себя виноватыми и жалели Элен, но, главным образом, были преисполнены бессмысленной, необоснованной любви. К Элен и к Моди, но и к кое-чему другому: к воспоминаниям о том, что было между ними настоящего и хорошего, невзирая на все остальное, к воспоминаниям обо всем, чего теперь не вернешь и что безвозвратно. Лофтис сказал: «Элен», и Пейтон сказала: «Ох, матушка».
Такое было впечатление, точно перед ее глазами продолжало стоять видение и они были в нем, были в нем, частью его: бесконечно долгие дни и парящие облака, качающиеся и дрожащие мимозы, фриз из чаек, застывших на фоне неба. Там были также шмели и чарующие незабываемые фигуры индейцев. Одни жонглировали под деревьями веселыми голубыми шариками; другие словно призраки рыскали с ножами вокруг них в сахарном тростнике. Все они — разбросанная семья — снова собрались дома, соединились ненадолго: они видели, как вздымаются и опадают паруса галеона, у руля — фигура, сражавшаяся со скромными летними бурями другого столетия, думая о завоеваниях, думая о золоте.
«Матушка…» — снова произнесла Пейтон.
Элен подняла на нее глаза.
«Ты у меня не хныкай, — сказала она. — Это наполовину твоя вина. Помнишь, как ты дала ей упасть? Я освежу…»
«Но…»
«Помнишь?»
«Матушка…»
«Тебе безразлично. Все. И поэтому ты удерживала своего отца, чтобы он не был тут? Ты — со своим распутством и своим пьянством».
«Элен!» — крикнул Лофтис.
Она повернулась и вышла из комнаты.
— Дикки, мальчик мой, дай мне снова эту бутылку, — сказала Пейтон.
— Вот она, крошка.
Ее голова лежала на его плече, одна его рука обнимала ее, а другой он рулил. Это было не очень удобно, но машина была большая и тяжелая — «олдсмобиль», и она спокойно ехала по колдобинам, образовавшимся за морозную ночь. Небо над ними прояснялось. Местность была пустынная, сонная, здесь полно было сосен и болот, со дна их поднимались туманы, заволакивавшие дорогу опасными серыми клубами. Машина была, однако, отличная, построенная как хороший корабль, способный выдержать любую бурю; машина действительно напоминала своего рода корабль: она была просторная, с мягкой обивкой и удобная, как гондола дожа, и преодолевала неровности дороги с агрессивным достоинством парома. Они ехали сквозь море тумана и холодную тьму: фермы и заборы, темные бензоколонки, негритянская церковь в страшноватом леске — все это, кратко высвечиваемое фарами, было на удаленном сказочном берегу. Их окружала ночь, но они едва ли это сознавали, сидя в капсуле из стали и стекла, обогреваемые печкой. От приборной доски исходил зеленый свет, освещавший их, и они пили, чувствуя себя в безопасности, бездумно слушая музыку, передаваемую с освещенной звездами крыши на Бродвее. Шарлотсвилл был уже на много миль позади.
— И что меня заводит, — с горечью произнесла Пейтон, — так это то, что она — после всего — по-прежнему не может сказать ни одного хорошего слова.
— Что за женщина. Жаль, что я с ней не встретился.
— Нет, ты этого не захотел бы.
— Мне б хотелось…
— А что она тогда наговорила, — перебила его Пейтон. — Это было ужасно. Я подошла к ней, а она отвернулась. Потом посмотрела на меня и сказала: «Это твоя вина. Твоя. Ты дала ей упасть, ты дала ей упасть». Бог мой, я даже не знала, о чем она говорит, пока она, как она выразилась, не «освежила» мою память. Я рассказываю тебе, Боже, о том, что было пару лет назад, когда я не удержала Моди и она поскользнулась…