Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В глазах ее блестели слезы, и он похлопал ее по плечу, думая, что действительно понимает — по крайней мере немного, — поскольку в этот момент поверх ее головы он увидел их обоих: Милтона и Элен.

«А-а, — внезапно подумал он, — вот в чем дело».

Они стояли так близко друг от друга, однако не общаясь из-за шума. В одном из дверных пролетов — двери на кухню — Лофтис, стараясь устоять на ногах, красный и злой, разговаривал с женихом. Доктор не мог слышать, что они говорили, — видел только, что одной рукой, напряженной и бескровной, Лофтис упирался в притолоку, а другой, вытянутой, описывал стаканом круги в воздухе. Но самым удивительным, самым тревожным было его лицо: мягкие щеки его тряслись от волнения — казалось, это было лицо человека, обращающегося с последней просьбой к некоему непреклонному инквизитору, а кроме того, по мнению врача, это было лицо человека на грани апоплексии. Это было лицо человека в неистовстве и горе, и доктор, внезапно полностью протрезвев, подумал: что там, черт возьми, говорит сейчас Лофтис? Жених слушал его внимательно, со взволнованным лицом.

Ну а у другой двери, не больше чем в пяти ярдах оттуда, стояла Элен.

Доктор увидел, как она плотнее закуталась в пальто, хотя в зале было душно, даже жарко. С фонографа вдруг загремела музыка, ни с чем не сообразная — «Звездно-полосатый флаг навсегда», и некоторые из оставшихся гостей засвистели, затрубили, закричали, требуя внимания. Музыка произвела такое же впечатление, как если бы в зал хлынула кипящая вода: Пейтон вздрогнула, доктор тоже — он почувствовал, как она сжала его локоть, и подумал было повернуться и успокоить ее, даже защитить, но, глядя на Элен, был сражен предчувствием. Он наблюдал за ней, ожидая чего-то. А она стояла в дверном пролете не шевелясь. Руки ее словно палки висели по бокам — только голова и ее безумные голубые глаза двигались («Точно следя за ядовитой змеей», — подумал доктор): явно приготовилась нанести удар. Никто из гостей, казалось, не замечал ее, и это обстоятельство тоже усилило у доктора предчувствие неминуемой беды — так змея спокойно лежит, застыв как лед, только ее голова, неподвижно лежащая у края зарослей, готова — словно по божественной интуиции — укусить неосмотрительного и ни о чем не подозревающего человека. Пейтон ее не видела. Не видела она и того, что видел доктор, а именно: взгляд Элен снова метнулся от стен к чаше с пуншем, затем к окнам, задержался на миг на угасающем свете и словно зубами впился в спину Пейтон.

«Это не может произойти, — подумал доктор, — не может». А то, что Элен сорвалась, он понимал — понимал так хорошо, поскольку знал ее двадцать лет, прозондировав, и прощупав, и протыкав эту истерзанную и самоистязуемую плоть, пока не познал ее как свою собственную, — он понимал, что настанет время, когда вся ее ярость и зависть вырвется наружу — пуф! — и карающий джинн, черный, как дым, выскочит из державшей его в плену мучительницы-лампы. «Только не сейчас, — подумал он, — пожалуйста, не сейчас». Слишком поздно, он слишком стар, он трудился слишком тяжело и долго над тем, чтобы стать доброжелательным человеком, и вовсе не хочет видеть, как такую милую, нежную жизнь раздавят точно насекомое. «Нет, — подумал он, — нет», — и в отчаянии повернулся к Пейтон, чтобы успокоить ее, сказать со смехом: «Ах, любовь моя, не печалься». И он взял ее руку, ощупывая ее новое золотое кольцо.

— «Ее пальчик был такой маленький, что кольцо, которое мы принесли, не держалось на нем — слишком было широкое…»

— Ах это! — произнесла Пейтон. — Как вы это помните? Я просто обожаю семнадцатый век! Я…

Кэри увидел, что Элен подходит к ним.

— «Они все ушли в мир света! — произнес он. — Один только я сижу тут…»

— «Сама память о них четкая и яркая, — произнесла Пейтон. — И мои печальные мысли ясны…»

— «Либо разгони эти туманы…» — произнес доктор, крепче сжимая ее локоть. — Что-то, что-то, что-то, что-то…

Пейтон повернулась и увидела наступавшую на них Элен.

— Да. «Или перебрось меня отсюда на тот холм, где не нужны мне будут стекла».

Месяцы спустя, пытаясь выстроить по порядку события того дня, Лофтис обнаружил, что безнадежно сбит с толку. Он словно пытался пережить во времени происшедшее, но все минуты перепутались, и он не мог сказать, было что-то до или после чего-то другого: говорил ли он с Гарри до того, как усугубил страдания Пейтон, или после; когда он давал чаевые официантам — после того, как Пейтон ушла, или до… да и вообще давал ли он им чаевые? Предшествовал ли прием обряду венчания, да и действительно ли Пейтон приезжала домой? Может, вся эта страшная история привиделась ему в пьяном сне? Когда он дошел до разбора происшедшего, ему не потребовалось усилий, чтобы вспомнить тот день: притом особом безумии это не было обычным цивилизованным светским событием, это был кошмар, снятый в ярких красках, без режиссера и с топорными актерами, и со звуком — вместо слов и музыки — в виде всеохватного лихорадочного шума. Главным образом он помнил, как был встревожен: как, чувствуя приближение беды, все тело его запылало, так что ему стало жарко, и все его белье промокло от пота. Это было первым симптомом — жар, затем начало саднить в горле, что предвещало сильный катар верхних дыхательных путей. Катар и оказался сильным, поскольку он потом пролежал в беспомощном состоянии целую неделю. Потом его ужасное, возмутительное пьянство. А он напивался из-за пугающего хода событий — в прошлом, в настоящем и, как он догадывался, в будущем; его тянуло выпить, потопить себя в море или в песке, стать даже более сильным, когда, разговаривая в дверях с Гарри, он обнаружил, что ведет себя как полный осел. На тот момент — но скорее всего по неточному подсчету — он выпил семь бокалов шампанского, три порции чистого виски, Бог знает сколько отвратительного яблочного пунша. Виски он выпил на заднем крыльце, когда стоял, ошеломленный, один. И даже тогда он понимал, что такое поведение гибельно не только само по себе, ной потому, что он восемь месяцев держался — во всяком случае, воздерживался — и его бедный, ничего не подозревавший желудок просто не сумеет со всем этим справиться. Что было правдой. Потому что, разговаривая с Гарри, он не только ощущал подступавшие симптомы тревоги — жар, саднящее горло, пот и дрожь, страшную слабость в ногах, — он ощущал не только это, но и новый страх: боли, связанные с погружением в беспомощное пьянство. Его желудок, поскольку он ничего не ел (даже ни крошки торта), уже начал протестовать спазмами, которые, как ему казалось, были хуже родовых схваток; его рот, нервно дергаясь, опустился вниз. И наконец — те идиотские глупости, которые он наговорил Гарри… И хотя потом он лишь смутно помнил, что он говорил Гарри, он припоминал,

что стоял там, размахивая вовсю руками, говоря что-то неуместное, сентиментальное, вносящее беспокойство и зная, что эти слова приведут его к новому, слепому и беспомощному опьянению.

Да, он мог частично припомнить, как тогда все было. Он вспомнил свой покровительственный тон. Он вспомнил, что сказал что-то про евреев — как он их любит, сколько у них тепла по сравнению с неевреями, у которых этого нет. Он вспомнил, как у Гарри при этом поползли вверх брови; вспомнил, что подумал: «В чем, черт побери, я пытаюсь его убедить?» Но он вспомнил также, что не мог остановиться в своих высказываниях о евреях: он чувствовал, что должен продолжать, чтобы Гарри считал его славным малым. Твердил как идиот, безосновательно. А Гарри продолжал держаться вежливо, напряженно, все время слушал его. Лофтис помнил, что сказал: «Виргинии надо многому поучиться, но мы тут любим евреев, как и всех вообще». Тут он хотел прикусить язык, но был вынужден продолжать и продолжать высказываться на эту тему, все более пьянея, как человек, привязанный к неуправляемой пушке.

И вспоминая позже все это, он знал, что вовсе не о том хотел поговорить с Гарри. Он вспомнил, что, стоя там, время от времени посматривал краешком глаза на Пейтон, наблюдая за ней сквозь пьяный туман поднимавшегося в нем жара: она блекла, исчезала из его вида, колыхалась, словно он видел ее отражение в воде аквариума. И тут он вспомнил, что она безвозвратно утрачена, навсегда потеряна, что он не имеет на нее никаких прав. Что она не только отринула его, полностью растоптала, но что теперь она принадлежит другому. Ему. Гарри. Мягкому, тихому, понимающему еврею, который стоял перед ним, терпеливо переминаясь с ноги на ногу и его проницательные миндалевидные глаза, казалось, воспринимали любой жест Лофтиса. И он вспомнил, как у него вдруг сжалось от боли сердце, когда он подумал об этом еврее и о Пейтон. И он уже собрался что-то сказать, воззвать к этому малому и сказать ему, что он должен всегда заботиться о Пейтон и любить ее, потому что она самое дорогое существо на свете. И в этот самый момент он увидел Элен, шагавшую через зал, не обращая внимания на попадавшихся на пути гостей. Подойдя к Пейтон и старику доктору, она прошептала что-то на ухо Пейтон.

Тут Лофтис все понял. Это был конец, предвещавший все. Всего шепоток — не больше, но шепоток роковой, жестокий, недвусмысленный, логически неопределимый. Как он это понял? Объяснений не требовалось. Он знал это так же хорошо, как свое имя, сколько пальцев у него на руке, то, что он дышит. Он знал так хорошо, что означает этот жест, словно он не зависел от времени; ему казалось (и это был один из нескольких моментов того дня, которые ясно сохранились в его памяти), что он мог предсказать эту сцену — доктора и Пейтон, и нагнувшуюся к Пейтон шепчущую Элен — десять лет назад или двадцать, неважно. Это был просто жест, неизбежный как смерть. Но его это, должно быть, парализовало, поскольку позже, стараясь вспомнить, что он в тот момент сделал или попытался сделать, он помнил, что не был в состоянии ничего сделать. Будь у него ружье, он чувствовал, что мог бы застрелить тогда Элен и посмотреть, как она упадет, истекая кровью, среди гостей, и разбитого стекла, и смятых розовых салфеток. Однако он понял, что так могло и не случиться, поскольку он даже не произнес в ее адрес ни слова и не шагнул в ее направлении, — так смогли бы он нажать на спуск ружья? Поэтому он молча смотрел на них. Частично молча. Потому что, испугавшись до глубины души, он не мог вынести тишины. Ему надо было бы повернуться к Гарри и сказать, с трудом ворочая языком, почти нечленораздельно: «Слишком много было тут сегодня психов. Ты должен заботиться о ней и любить ее, потому что никто по-настоящему никогда ее не любил». А он схватил Гарри за локоть и произнес что-то вроде: «Гарри, будь к ней добрым! Ради Бога, постарайся понять ее…»

Но тут началась последняя сцена. Он повернулся и стал наблюдать, как они вместе покидают зал — Пейтон, шагая за Элен мимо уставленных посудой столов и стульев и удивленных гостей, послушная и покорная, как ягненок Марии. Он видел, как они поднимались наверх.

И Гарри тоже ушел — куда, Лофтис не знал. В какой-то момент ему показалось, что Гарри разговаривает с Казбертами, а возможно, это были Хьюстоны, — он не в состоянии был вспомнить, как Гарри отошел от него и почему. Что же до него самого, то время и передвижение, словно старая колымага, сократились почти до застоя, и его несло по праздничным залам пьяного, испуганного и старого. Он держался, делая вид, что все в порядке, улыбался, прощался с уходящими гостями, похрюкивая, похлопывая по плечу и время от времени выкрикивая «ура!», а сам все время думал: «Что они друг другу сделают?»

В какой-то момент он встретил Черри Пая — на губах его толстого розового лица были крошки от закусок, которые Лофтису отчаянно захотелось стереть.

— Клянусь, Поппи лихо проведет время в старом городе сегодня вечерком! — пробормотал он, пережевывая что-то, покачивая в руке бокал.

— Да уж, сэр! — громко произнес Лофтис.

— Да уж, сэр Боб!

— Пей до дна, Черри Пай, пей до дна!

— Пей до дна, Поппи Лофтис, пей до дна!

Они обнялись, запели, чокнулись стаканами, к ним подошли Монк Юрти и Полли Пирсон и присоединились к хору.

В другом конце зала задержавшиеся шестеро гостей, топчась, алчно окружили раздаточный стол. Это были едоки; любители выпить — в большинстве своем люди помоложе — собрались группками у стен потолковать, создать собственные квартеты, и Лофтис, распевавший дрожащим тенором, поскольку мелодия была взята очень высоко, услышал высокое хриплое сопрано Доры Эпплтон и вдруг отошел от них.

— Вернись, Милт! — крикнул Черри Пай.

Лофтис, пошатываясь, осторожно пересек зал, не забывая улыбаться, расплескивая шампанское. Теперь среди новой музыки, новых друзей он обнял Дору, у которой все лицо после публичных поцелуев было в губной помаде, вместе с Кэмпбеллом, странным бледным юношей с глазами как фиалки и большущими прозрачными ушами, и они образовали трио. Рука Лофтиса лежала на груди Доры, и они пели: «Я — ленивый дьявол».

Поделиться с друзьями: