Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Хорошо в лесу?
– приветливо осведомилась Ксения, когда муж приблизился.

– И вы оба тоже в лесу, - ответил бесстрастно писатель.

Сироткин сказал:

– Нам хорошо.

Конюхов посмотрел на него пристально и подумал, что этот человек в последнее время снискал славу безумца, однако нынче выглядит здоровым и бодрым, как никогда.

***

Когда стемнело, Сироткин из предусмотрительно заготовленного хвороста развел на поляне перед домом костер. Пламя буйно взметнулось к небу, искры одна за другой с неистовством скрывались в черной неизвестности. Сироткин, которому сознание, что без него их маленькому обществу не прокормиться, придало загадочный вид циркового факира, обещал печеную картошку; потом он действительно сидел и задумчиво ворошил что-то палкой в горячей золе, однако картошки они в тот вечер так и не попробовали. Ксения, тоже участвуя в хозяйственных заботах, заявляла, что чай в лесу надо пить непременно крепкий, до сердцебиения. Чайник засвистел, выбрасывая тугую струю пара, и они разлили по кружкам густое коричневое пойло, на которое долго и усиленно дули. Ксения со смехом утверждала, что Сироткин похож на демона, раздувающего адский огонь.

Сироткин на это лишь отвлеченно усмехался, понимая, что женщина дружелюбно шутит, хотя и не без азартного стремления подмять его, подгорнуть под себя. Бывший коммерсант с инстинктивной хитростью уворачивался от этих женских покушений, и с его мясистых губ неприглядно капала слюна, ибо, мысленно восходя к неким победам, он воображал, что косточки возлюбленной уже хрустят на его зубах, на пломбах и коронках, западая в щели, сквозь которые ему случалось издавать весьма художественный, прелестный свист. Сегодня в его душе пробудилась хитрость, но хитрость зверя, затаившегося и подстерегающего добычу, а не разумного существа, и благодаря этому он производил впечатление до крайности здорового человека.

Крепкий чай растревожил гнездо конюховской велеречивости:

– Религиозные мыслители уверяют, что именно в памяти Бога удерживается человек... то есть память Бога и обеспечивает человеку бессмертие.

Ксения иронически обронила:

– А с каких это пор, Ваничка, ты стал вторить религиозным мыслителям?

– Я пока не дал ни малейшего повода думать, что вторю им. Я сказал только об одной христианской доктрине, или, если угодно, выдумке какого-нибудь философа в рясе, которому мало признавать себя рабом Божьим, тем самым нищим духом, который первым войдет в рай, а неймется еще и проявить себя в умствовании, выкинуть что-нибудь эдакое, утонченное и витиеватое... Я сказал это для того, чтобы вы лучше поняли дальнейший ход моей мысли.
– Конюхов вздернул нос и поверх костра многозначительно взглянул на собеседников, не сознавая, очевидно, что до некоторой степени выглядит и смешным. Но если едва приметная улыбка впрямь тронула губы Ксении - для нее все было уже слишком привычно в муже, - то Сироткин нахмурился, лишь смутно заподозрив нечто забавное в происходящем. В его понимании Конюхов все еще оставался субъектом, с которым лучше держать ухо востро. Ксения поощрила супруга:

– Говори, мы тебя с удовольствием послушаем.

Сироткин тоже пробормотал что-то поощрительное, но столь невнятно, что слов разобрать было невозможно.

– Не тот я человек, чтобы уложиться в поповские схемы, не вышел статью, - произнес Конюхов внушительно.
– Мне говорят: Бог помнит о тебе, значит, не пропадешь, - и это приятно изумляет, но если уж на то пошло, я, как создание мыслящее и многообразное, могу найти или сочинить еще более приятные и изумительные варианты. Могу вменить в обязанность помнить обо мне и тем самым обеспечивать мне бессмертие кому угодно. Луне, камню, черепахе, которой все равно нечем занять себя в ее жутком долголетии. Другое дело, послушаются ли они меня. Черепаха вправе не посчитаться с моими претензиями, но я вправе полагаться на нее и даже воображать, что дело уладилось в мою пользу. Лишь бы никто не подталкивал меня к этой черепахе, не внушал, что от нее как-то зависит мое загробное будущее, не пугал меня. Почему же я должен думать и верить, что давно исчезнувший Христос значит для меня больше ныне здравствующей и как будто даже внимающей моим рассуждениям черепахи? Для чего мне думать, что евангельские иносказания и притчи, все эти подперченные художественным изыском нравоучения важнее для меня тех представлений о нравственности, которые сложились в моей голове?

Я реализую свое право на пытливость таким образом: я спрашиваю: а существует ли вообще он, Бог? И мой опыт, с которым я имею прелюбопытную странность считаться больше, чем с назиданиями пыльных книжек, называемых священными, и выкладками богословов, говорит мне, что нет, Бога в том виде, в каком мне стараются его преподнести, не существует.

Я вышел из первобытного состояния и углубился психологически, но я достиг, с точки зрения общественных идей или, вернее сказать, общечеловеческой успокоенности в некоторых идеях, вершин скепсиса, и это меня мельчит. Вы скажете: ты оставлен Богом! Но это не так, не знаю, Богом ли, дьяволом, собственным ли разумом и волей, но я не оставлен. Ведь есть вещи, есть идеи, в отношении которых я еще способен проникаться едва ли не верой. Случаются очень углубленные состояния, от которых не так-то просто отмахнуться потом, когда из них выходишь. И вот я пережил одно из таких состояний и подумал: а из чего видно, что я умру наравне с каким-нибудь гражданином Икс, что моя смерть будет столь же законченным и проваливающимся в ничто продуктом, как смерть гражданина Игрека? чему я обязан сходством своих рассуждений о необытии с рассуждениями этих граждан, если я мыслю совсем не так, как они? если я мыслю, а они только имитируют работу мысли? если я дух живой и неуемный, а они обыватели смердящие? если я оставляю памятники своих мыслей и чувств, а они не оставляют ничего, кроме кучек переваренной пищи? Э нет, подумал я, христианство с его трогательным порывом дать всем сестрам по серьгам мы оставим рабам и хапугам, а рядышком, где-то между всеми этими религиями, жадными до популярности и власти, признаем, что тайну мироздания можно... не постичь, а только ощутить, смутно предугадать, вообразить, предвосхитить... в личном духовном опыте. Этот последний и внушает мне, что мысль не умирает. Да и с чего бы ей умирать вместе с телом? Что мешает ей переходить в иные формы, претерпевать метаморфозы? Природа? Но природа вовсе не расточительна, она отбрасывает за ненадобнотстью одряхлевшее тело и сохраняет то, что еще способно служить ей. Только речь не о мыслишках, вообще не о всякой мысли, а о той, которая в состоянии выдержать иную жизнь. Нет Бога-судьи, который расталкивает своих рабов и должников, раздавленных смертью и ужасом предстоящего суда, одних одесную, других ошуюю, а есть человек - творец собственной жизни и собственного бессмертия. Все в руках человека, и на земле он творит образ

грядущего бытия в иных мирах. А не сподобился... кто тебе виноват? Я? Разве я виноват, что моя голова работает лучше и время, отпущенное мне, я не расходую зря?

Конюхов даже отвернулся, как если бы в мучении от жалкой вынужденности созерцать тех, кого не озарил свет истины. А может быть, снова и снова высматривал во тьме путь к совершенству, в значительной степени уже проторенный им.

– А христианство рисует совсем другую картину, - проговорила Ксения с какой-то нарочитой небрежностью.

– Но я только что отверг...
– начал Конюхов с нетерпеливой и свирепой угрозой возражения.

Ксения перебила:

– Мало ли что отверг, оно ведь от этого не испустило дух и даже отцы церкви в гробах, надо думать, не перевернулись. Оно, может, мысль такой силы, что никогда и не умрет.

Пока она излагала это в самом шутливом тоне, Конюхов устало и смутно бормотал:

– У меня своя голова на плечах, и я не чувствую себя обязанным...

– В христианстве много милосердия, - успела договорить и снова перебила женщина, - а в твоей теории его нет вовсе, один эгоизм.
– Она вгляделась в отчужденные лица мужчин и со смехом воскликнула: - Да вы только с тем перевариваете мои слова, чтобы подумать: ну до чего же глупы женщины, а ведь постоянно вмешиваются в мужской разговор!

– Напрасно ты умиляешься пресловутым христианским милосердием, не верю я в него и ничего доброго от него не жду, - сказал Конюхов, который и не думал сдаваться, а когда Ксения, с восхитительной грацией играя словами, вдруг сделала Сироткина его союзником по отвращению к женской глупости, так даже оживился и как-то плотоядно причмокнул.

Сироткин с любопытством поглядывал на писателя. Ему нравилось, что тот, рассуждая вслух, в иные мгновения вдруг словно оставлял слова внутри, забывал, что их надо выговаривать, если он хочет, чтобы его поняли. В такие мгновения он казался Сироткину необыкновенно красивым именно той жесткой и обособленной красотой одухотворения, которая волнует, главным образом, сердца мужчин, тогда как женщины проходят мимо, полагая, что перед ними всего лишь недостойный их внимания простофиля. Сироткин с безмятежностью овцы, не сознающей, что ее влекут к жертвенному алтарю, любовался могучей шеей писателя, живым столбом мышц выраставшей над его грудью. За горячим и радостным дымком мысли, что Ксении никогда не сокрушить этого человека, он мечтал найти укромное местечко для себя, некий пятачок, где над ним больше не довлела бы сомнительная роль друга семьи и откуда он, независимый и в своем роде гордый, мог бы более или менее отчетливо созерцать те диковинные миры, куда во всеоружии знания, уверенности и патетики отправлялся Конюхов. Действительно, у этого человека, которого он столь долго ненавидел, столь долго, безответственно и безнаказанно пытался смешать с грязью, есть голова на плечах - при такой-то шее...

И Сироткин тихо засмеялся в удовлетворении от своих маленьких и волнующих открытий; ночь шире открылась его видению и позволила ему сполна ощутить упругость его собственной силы. Ксения бросила на него удивленный взгляд, непонимающе вслушиваясь в его смех.

– О-о!
– протянул Сироткин с деланным полемическим жаром, показывая живую готовность единственно мощью голоса разрушить все построения Конюхова.
– Стало быть, история идет себе своим чередом, но вот каждый раз объявляется новый человек, у которого голова на плечах, бросает на эту историю критический взгляд и провозглашает свое право перечеркнуть ее как глупости безголовых. А ты погляди-ка... Какой набор! Тут тебе и формации, и реформации, и церковь, и ереси, и все твердят: мы за улучшение мира, за новую, лучшую нравственность! У тебя же выходит, что смысла во всем этом ни на грош. Нет смысла ни в религиях, ни в революциях, поскольку они не могли вот взять да переделать глупцов в умниц, жалких обывателей - в творцов замечательных произведений искусства и собственного бессмертия... не так ли?

– Выходит, что так, - сказал Конюхов.

Ты мне - враг идеологический, - возвестил Сироткин с торжеством ребенка, выигравшего у товарища пари.

– Пожалуйста, ничего не имею против, - согласился писатель с некоторой оторопью, не понимая, следует ли воспринимать всерьез это заявление.

– А идея твоя - нелепая, недостойная взрослого умного человека. Дожить до сорока лет, из них половину отдать сочинению романов... которых я не читал... и вдруг додуматься до такого... надо же!

– А ты сначала докажи, что она нелепая, - холодно возразил Конюхов.

– Есть Бог или нет? Есть. Для тебя - есть. Доказательства тут самые простые... должен же кто-то отправить тебя в ад!

– А-а!
– закричал Конюхов или, может быть, засмеялся.

– Но ведь и ты ничего мне не доказал, - продолжал беззастенчиво травить его Сироткин.
– Однако я великодушный человек, я объяснюсь, не требуя предварительных объяснений от тебя. Конечно, мне тебя не переупрямить, раз уж ты вбил себе в голову всю эту чепуху... да и нужно ли? Но я, пойми, стою за нравственность. Да-да, что бы ты обо мне ни думал, я стою за нравственность. Это не значит, что я во всех отношениях положительный и нравственный человек, служу образцом морали, но личный опыт подсказывает мне, что я твой заклятый враг идеологический, и что же мне, как твоему врагу, противопоставлять тебе, если не эту борьбу, бескомпромиссную борьбу за нравственное начало? Я и веду ее. Тебя послушать, так вовсе и незачем быть нравственным человеком, а достаточно быть умным и вдохновенным, чтобы обеспечить себе вечность. Косточки хорошего, но не слишком напрягавшего голову человека тихонько сгниют себе в земле, а мыслящий, гениальный какой-нибудь злодей не умрет никогда. До чего же детская идейка!

И снова торжествующе смеялся Сироткин, а Конюхов помрачнел, негодуя на его насмешки.

– На твой смех мне наплевать, - сказал он сурово, - посмотрим еще, кто будет смеяться последним. Я только высказал свою идею, которую почувствовал и принял душой... и которая в одном: я не верю, что человек духа умрет и исчезнет точно так же, как масса пустых людишек, всю жизнь думавших только о своем животе.

– А если ни те, ни другие не умрут и не исчезнут, это будет несправедливо?
– спросила Ксения.

Поделиться с друзьями: