В башне из лобной кости
Шрифт:
Я выпустила газету из рук, ее страницы разлетелись по полу веером. Прозвенел звонок мужа:
— У тебя всё в порядке?
— Да, а что?
— Ничего, просто так.
— А у тебя?
— Я люблю тебя.
Бог ты мой — услышать это от него посреди бела дня.
— Я тебя тоже.
— Береги себя.
— И ты.
Я пошла на кухню и заварила себе крепкого чаю.
59
Я сообразила, что у меня тоже есть знакомцы в ФСБ. Те самые ребята, которые, по просьбе Окоемова, возвращали к жизни мой компьютер. Полистала старый ежедневник, наткнулась на номер. Назначила встречу. По телефону без толку, толк — глаза в глаза. Сидим в малюсеньком японском ресторанчике на Тишинке, Викентий, так он называется, ест узким ртом суши, не поднимая глаз и, кажется даже, не раскрывая рта, вроде настолько засекречен, но с такой жадностью, словно их там, в ФСБ, держат впроголодь. Может, чтобы злее были. Как быстро мы стали европейцами. Только что кушали дома, на худой конец, в столовках. Встречались в конторах по делу, в кино по любви. А сейчас даже фээсбэшники как люди лакомятся суши, прежде чем приступить к мероприятию. А кто они есть, как не люди. Просто у них свое место работы. Глаза в глаза не получалось, глаза — в суши. Я цепляю суши палочками вяло, между делом, мое дело — увлекательное слово. Чем увлекательнее, тем больше шансов подцепить рыбку. Рыбку Викентия. Не цепляется. С волнением подчеркиваю, каким глубоко противоречивым человеком был Окоемов, и как я благодарна року, столкнувшему нас, и как манит задача восстановить подлинную биографию современника-классика. Викентий ест и не смотрит, и я окончательно сникаю. Он наш человек, говорит Викентий, покончив с едой и тщательно вытирая отсутствующие
Несмотря на туманные перспективы, я испытываю некоторое удовлетворение. Мне есть чем похвастать перед Ликой, и я еле удерживаю себя, чтобы не спешить, а дождаться исполнения обещанного.
Писать заявки я не умею не хуже Лики. Мне легче принести сразу готовое, чем ломать голову над планами и заверениями, в которых я заранее не то что не убеждена, а представления о них не имею, собираясь узнать в процессе работы. Почему мне и понравилось Ликино: мы узнбем, каков наш герой, в процессе фильма. Это по мне. Я обещала Лике, что попробую структурировать материал, чтобы обнаружить, или обнажить, концепцию. Необходимо было пройти в нитку по курсу между Сциллой и Харибдой, обретя нужную интонацию, расположив факты в нужной последовательности и не впасть в обличение. Заранее, по схеме, не вытанцовывалось. Требовалось достичь состояния. Состояние достигалось следующим образом. Перемывалась посуда. Был вымыт пол. В комнате и на столе наведен не образцовый, но какой-никакой порядок. Открыт компьютер, кликнуты некоторые базовые файлы. Ногти не в порядке, взять пилку и добиться, по возможности, совершенства. Ногти отполированы. Первые буквы набраны и стерты. Принести чаю. Жарко. Скинуть свитер. Зябко. Накинуть свитер. Поднять одну руку вертикально вверх. Зачем — если бы знать. Как будто антенна для уловления вибраций, которых, возможно, и нет, но хочется думать, что есть. Первая фраза. Недурно. С нее начнем. Час погружения во что-то, с грызней заусениц и порчей только что отполированных ногтей, взлохмачиванием волос, неутолимой жаждой и нервными позывами голода, двадцать строк, из которых выныриваешь, как из озера, встать, пройтись, взглянув ненароком в зеркало, ты или не ты, не ты, нет, ускользающее ты, и очередное поспешное ныряние обратно, где, если повезет, увидеть, узнать, добыть дополнительно строк десять, а нет, ну, тогда потянуться, встать, пойти перекусить, полежать на диване и вдруг снова вскочить и броситься к столу, потому что внезапно явилась новая партия из двух-трех слов и надо успеть ухватиться за них, как за кисть, которой, быть может, намалюешь еще фрагмент этого приозерного пейзажа, какой то мстится, то прячется в тумане, то вовсе исчезает. Никакого шаманства, контроль ума сохраняется, но мысль облекается в слова в измененном состоянии мозга, в приуготовление чего диковинным образом входят мытье полов и полировка ногтей, чего угодно, лишь бы оттянуть начало.
То, что я назвала концепцией, заняло страниц пятнадцать. Без слюней. Сухо, как люблю. Еще суше. Чтобы противостояние сущего с не-сущим само по себе било в нос. Неразрешимой оставалась проблема все с теми же последними работами Окоемова, о каких ни от кого не слышала и нигде не читала. Так и не могу придти к ясности: новый ли плодотворный этап в творчестве, оборвавшийся со смертью, или деградация. Приступала так и эдак — без толку. Я не выбираю пути наибольшего сопротивления. Выбираю — наименьшего. Чтобы естественно и без насилия. Кто-то говорит: туда не иди, иди сюда. Путем ошибок и проб, драгоценных ценою, вышла на крест дорог, и ангел за спиною; что позади — ее, что впереди — узнает, былым-было былье здесь и сейчас пронзает; пронзай, дитя, пронзай, зеленый мой росточек, и ангела глаза сияют между строчек; и место свое признаёт, свое, свое да и только, крыл явленных слышит ход и уж не робеет нисколько.
Меня не пускали туда, к позднему Окоемову.
Я отправила концепцию е-мейлом Лике без упоминания о позднем Окоемове.
Лика разбила концепцию в пух и прах:
— Неплохо, но в качестве заявки не годится.
— У вас же есть муж, Лика, — жалобно протянула я. — Попросите его, он умеет, вышьет по канве.
— Это не канва, это ткань, — определила Лика. — Но фишка не в этом, а в том, что руководство канала вычеркнуло фильм из плана, в котором он стоял.
Мне показалось, я ослышалась:
— Что-что?!
— Финансирования не будет. Фильма тоже.
— Это серьезно?!
— Более чем.
— Не говорите мне, что вы не узнали причину.
— Узнала. Ваша Василиса и глава канала пользуются услугами одного юриста. Через него Василиса передала записку, в записке — что до нее дошли слухи о готовящемся кино, в котором искажен образ великого гражданина, и она, страдая как жена и гражданка, просит оградить его светлую память от хулителей. Копия у меня, могу прислать.
— Откуда-то утечка, — сделала я вывод как заправский детектив.
— Откуда, откуда, от верблюда. Вы забыли, я обращалась к ней с просьбой поучаствовать в фильме.
— Наверное, зря.
— Утечка все равно утекла бы. Раньше или позже.
— Что нам делать?
— Пока не знаю.
Я тоже часто так говорю. Не знаю — это не да и не нет. Это пространство вариантов, когда может выйти что угодно. Я люблю не знаю. Из знаю дорога ведет в одном направлении. Не знаю открывает множество путей. Это как роза ветров. Ветер может подуть в любую сторону.
60
Через очень богатых и властных людей проходят очень большие деньги, и тратят они исключительно большие деньги, какие и не снились людям небогатым и вне власти. Через нормальных людей проходят нормальные деньги, и траты их нормальны. Через людей, чьи доходы весьма скудны, проходят весьма скудные деньги, и тратят они свои копейки, не рассчитывая на рубли. Во всех обстоятельствах действует одинаковый механизм, и все жизненные процессы проходят одинаково, и кончается для всех одинаково: отправкой на тот свет. Но в период пребывания на этом свете — разные ритмы и разные жертвы. Наверху, при многочисленных контактах, — морозный холод одиночества. Внизу, при самом убогом общении, — принадлежность к рою. У нормальных людей все зависит от воображения. И от пайдейи. Пайдейя — в фундаменте. Правила приличия в приличной стране и приличном обществе не разрешают богатым выказывать превосходство над бедными. Это все равно как если бы здоровые публично унижали больных, а молодые хвалились молодостью перед старыми. Так бывает, но всем известно, что это нехорошо. А тут один умник, прикупивший себе со своего невесть откуда взявшегося немыслимого достатка очередную газету, расписался в ней как писатель. Очередной опус — в защиту глянца: «Стандарты потребления, задаваемые глянцем, являются стимулом для конкурентоспособных и раздражают материальных неудачников. Но раздражение — верный признак того, что эти люди не достигли той степени духовной свободы от материального мира, когда человек становится добрее и благосклоннее к радостям других». Явно в защиту супруги, не слезающей с глянцевых страниц и глянцевого экрана со своим антиквариатом, из которого парочка ест, пьет, в который сморкается и так далее. Стало быть, материальные неудачники не достигли той степени духовной свободы от материального мира, при которой могли бы порадоваться за умника и его супругу. А он достиг. Свобода от материального мира вынудила его схватить перо сочинять эссе против тех, кто остался с носом, по его выражению, и значит представляет опасность для его удивительно возвышенного благополучия, при котором он живет как в музее, а мы как на помойке.
— Видишь вот этого, с прореженным ежиком надо лбом?
— Где?
— Возле блюда с севрюгой. Миша рассказывал, через какие унижения, ниже плинтуса распластался, грязь ел.
— Господи,
да это же.— Ну да.
— А зато сам Миша где.
Двое, со стаканами виски в руках, разговаривали рядом с нами, один в бабочке и джинсах, второй в чем-то кружевном, цветном и с открытой мохнатой грудью. Я поискала взглядом блюдо с севрюгой, нашла и узнала лицо из телевизора. На тусовке, куда нас позвали, лица из телевизора попадались через раз.
Я хвасталась, что близкие и не очень близкие мои люди — сплошь жемчужные зерна. Преувеличила. Имелась девочка-вампир с ярко-красным ртом, высосав кровь последовательно из матери, бабушки и отца, она приступила к мальчику, моложе себя, поддавшемуся ее чарам подобно остальным, включая меня. Отравленный мальчик, умница и с задатками, рос-рос, кренясь то влево, то вправо, и вырос в младофашиста. Может, вырос бы и без девочкина яда, с ядом вышло надежнее. Публицист, из приятелей, по-честному, как он говорил, заделавшись депутатом и не отказываясь от либеральных проектов, украл, явившись с омоновцами в масках, у бывшей жены общую малолетнюю дочь, заявив, что воспитает девочку лучше матери и пригрозив физической расправой, если та подаст голос. Кстати, все трое были здесь. Гости кучковались. Кучки перетекали одна в другую, в облаках дорогого парфюма и трубочного табака.
Мы с мужем пришли, потому что я задумала лицом к лицу столкнуться с Эженом Эрнестовичем Овдеевым, по прозвищу ЭЭ, стоявшим во главе канала, для которого мы с Ликой готовили наше кино. Общее демократическое прошлое давало шанс на взаимопонимание. Он был необыкновенно хорош когда-то: умный, схватчивый, быстрый, открытый новым идеям и сам великолепно продуцирующий их — работать с ним, наблюдать его в работе, видеть плоды его работы было одно наслаждение.
С тех пор прошло десять лет. Я увидела его вдали от севрюги и от меня, в кучке сплошных випов, окруживших помощника президента, — ЭЭ был в окружении. Он чуть располнел, но волосы, глаза и зубы блестели, как встарь, у него была счастливая внешность, он был ярок снаружи так же, как внутри. Я вспомнила, как ворвалась к нему в кабинет, разгневанная оттого, что мою программу принялись двигать по сетке — первый признак намерения избавиться от нее и от меня. Кончилось тем, что мы пили коньяк, заедая шоколадом, привезенным им из Швейцарии, и он, блестя глазами, зубами и волосами, ласково говорил, что его отец, театральный режиссер, навечно благодарен мне за рецензию, спасшую когда-то его постановку. Обычное плетение словес, никакой особой роли рецензия не сыграла, хотя спектакль собирались разгромить, но за него вступилось так много хороших людей, что руководство, уже не столь людоедское, пошло на попятный. Моя программа удерживалась в сетке полгода. Ее сняли, когда ЭЭ был в отъезде за границей.
Расстояние и общий гул делали плохой слышимость, неплохой была видимость.
Говорил помощник президента, и, должно быть, что-то смешное, потому что окружение встречало каждое слово длинного, невзрачного, с рыбьим взором юноши с безудержным восхищением. Меня поразило выражение лица ЭЭ. В нем никогда не читалось высокомерия или наглости, однако всегда — не афишируемое чувство собственного достоинства. Как корова языком слизнула. ЭЭ трясся от смеха подобострастно, с умильной гримасой, заглядывая в рыбьи глазки, как какой-нибудь гоголевский или щедринский тип, какими их изображал у себя в театре его папа. Возникло ощущение, будто я подсмотрела то, чем люди не должны заниматься в публичных местах. Преодолевая отвращение, я потащила мужа непосредственно в их гнездовье, чтобы попасться ЭЭ на глаза. Мы продефилировали мимо — он меня не заметил. Еще раз мимо — напрасно. Чувство отвращения поменяло адресата, теперь я была субъектом и объектом одновременно. Что ты дергаешься, с изумлением спросил муж. Уходим, потащила я мужа к выходу. Почему уходим, бал едва начался, ты сама хотела, не унимался муж. Хотела и расхотела, отрезала я. По барабану. По барабану ударили щетки. По барабану ударили щетки, и пошел ритм. Живой оркестр оркестровал встречу друзей. У выхода я оглянулась и встретилась взглядом с ЭЭ. На долю секунды. Этого было достаточно. Он тотчас отвернулся, сделав вид, что он не он, а я не я. В долю секунды что-то произошло. Или у меня со зрением, или реально. Какой-то сдвиг. Какая-то рефракция, реализация, реинкарнация, рекуперация, реанимация или репродукция — см. словарь, мне было некогда и негде: термины выскакивали непроизвольно, как лягушки из болота, и болото выплыло не частью фразеологического оборота, а местом действия. ЭЭ, голый, безволосый, с синими венами на неожиданно толстых ногах, сплевывал длинную, вязкую слюну, а она никак не отплевывалась, а приклеивалась к шикарно протезированному рту и бритому подбородку, и он пытался руками отодрать клейкую массу. Випы, только что вальяжно веселившиеся в дорогих костюмах от Бриони и других престижных домов моды, названия которых я забыла, также обнаженные, вглядывались с озабоченными лицами в мутную жижу, что-то ловя в ней, а один, подняв физиономию вверх, вдруг завыл, сделавшись похожим на тоскливого ночного волка. Юноша-помощник, оставшийся наедине с собой, с неспортивным телом, вислыми грудями и такими же ягодицами, неожиданно завертелся волчком на месте, хлопая ладошками по мутной воде, то ли привлекая к себе внимание, то ли играясь самостоятельно как даун. Девочка-вампир, всегда затянутая в черное и оттого казавшаяся стройной, без одежды явила вдруг рубенсовские формы, ее пышное тело, с приставшими к нему водорослями и палыми листьями, почапало к помощнику, и помощник, расплываясь, подумал вслух: офелия. Ах ты, мой гамлет, подумала вслух девочка-вампир и всосалась в рыбий глаз, отчего его обладатель сладострастно обмяк и окончательно расплылся по воде в виде жирного нефтяного пятна. Нагой младофашистик, до сих пор делавший вид, что никто и ничто его среди толпы не занимает, что он как кошка, которая гуляет сама по себе, некрасиво втянул сопли в нос и, расталкивая других ню, мужчин и женщин, энергично пробился к девочке-вампиру, но, скорее, к нефтяному пятну. Девочка на всякий случай вильнула хвостом, с этой секунды не офелия, а чистая, то есть грязная русалка, но фашистик уже мазал себя нефтью в охотку. Калерия Охина, могучая, костистая, так что кость стучала о кость, отбросила сигарету, соблюдая правила противопожарной безопасности, и ринулась туда же. За ней последовал молодящийся и лысеющий меньшевик из приемной комиссии с одиннадцатимесячной беременностью, теперь не скрываемой модным пиджаком. За ним поспешил политолог с округлой головой, копией футбольного мяча. За политологом — популярный шоумен с гарвардской небритостью и проплешинами на темечке: болотная вода смыла чернила, какими стилисты закрашивали проплешины перед появлением на экране или в свете. За шоуменом помчался популярный адвокат, он же писатель, он же политолог, в общем, тот же шоумен и той же голубизны. Как болотная жижа растворила чернила, так голизна джентльменов и дам растворила джентльменское и дамское. Первоначальный подвижный треугольник множился на глазах, превращаясь в пяти-, десяти-, тридцатиугольник, форменный бес, что есть бес форменный, бесформенный хоровод приобретал все более скотский характер. Бабы и мужики бегали друг за другом, в болотистой местности, как в лесу, сталкиваясь, пихаясь, скаля клыки и выставляя когти. Только что в нарядах и драгоценностях, задрапированные по уши, хотя и с выставочной грудью или бедрами, в позах почти что аристократических, нынче весь этот болотный демос просвечивал насквозь, и видно было, как животно волнуется в них лимфа и закипает кровь. Были и те, у кого ничего не волновалось и не закипало, они прыгали и пластались, как лягушки, а то сидели молча, замерев, выпучив очки, мертвые прежде смерти. Крупная жена крупного олигарха, утеряв бриллианты и Луи Виттона, из павы величавой, благосклонности которой дамы и господа искали прежде, преобразилась в бесстыдную самку, ковыряясь в грязи и бросаясь комками в замеревших ляг, завлекая их, пытаясь пробудить и побудить хоть к подобию действий, но безуспешно. Насытившийся нефтью мальчик-фашистик оглянулся, разбежавшаяся Охина охнула, налетела на него и исторгла победоносный крик. Мальчик исторг ответный. Множество диких голосов подхватило какофонию. А блестящая телеведущая, красавица и умница, внезапно описавшись, села в сделанную ею лужу и разрыдалась. Я взглянула на голого мужа. За него мне не было стыдно: атлетическое телосложение никуда не делось, это мне, безгрудой, с деформированным позвоночником, лучше бы на публике не появляться. И не видеть того, что увидела. Покинув меня, муж рванул к описавшейся теледиве. Так значит, это правда — мои ревнивые ночные сны, которые я запрещала себе воспроизводить днем. Я стала заваливаться вбок, как кукла, с которой больше не играют, которую бросили, потому что она старая. Падая, боковым зрением зацепила, как решительно видоизменялись гости, один за другим превращаясь в многоликие, многорукие, многоногие, многопалые существа, чьи части прорастали в части, вырастали из частей и оборачивались новыми частями, демонстрировалась разверстка человека во всех направлениях, когда он в одну и ту же минуту целое и раздробленное, единое и в кусках, кажется, мне показывали что-то в этом роде раньше. Зеленое, коричневое, оранжевое, черное, пеплом посыпанное извивалось, изливалось, издевалось над здравым смыслом, спокойным разумением, надежным основанием, терпением и верой.