В беде и радости
Шрифт:
Надо сказать, игры эти, по счастью, не имели печальных последствий. А ведь могли бы…
Приятнее всё же переживать происшествия комические.
Как–то осенью, возвращался я из школы с дружком–одноклассником моим Толиком (учились мы тогда в девятом классе). В тот раз мы оба были на велосипедах и, помню, был я простужен и донимал меня жуткий насморк. По пути Толик зазвал меня к себе и вышло так, что я застрял у него до ужина, когда вернулся с работы его отец. Меня пригласили к столу, и глава семьи налил нам обоим почти по полному гранёному стакану водки – возможно, он считал, что тем самым помогает нам стать настоящими мужчинами. Водка на цвет была зеленоватая и не слишком горькая, отдавала мятой. Как требовалось по этикету, я выпил стакан до дна и за обильной едой, тушеной картошкой
Каждая пора жизни отражается в нашей душе, оставляет след в памяти. Студенчество, хоть внешне и напоминает учёбу в школе, окрашено другими красками, поскольку юноша перестает быть подростком. И как всегда, самое сильное впечатление остается от первых шагов на новом поприще.
Вышло так, что первокурсники, после летних каникул прибывшие продолжать учёбу, сподобились быть отправленными вузовским начальством на уборку кукурузы (в те времена дело это было вполне обычным). Мне предстояло впервые побывать в южной украинской провинции, где сентябрь мало отличается от жаркого лета в других широтах.
Впервые открывшийся с холма вид украинской деревни при закатном солнце поразил меня… узнаваемостью. Всё было как в известном пейзаже Куинджи: я наблюдал живую игру солнечного света. Видел белые мазанки, вкрапленные в кудрявую зелень, улочку, опускавшуюся в низину к небольшой речке. Хаты, стоявшие выше других, были ещё освещены: клонившееся к горизонту солнце выкрасило их стены в тёплые, розоватые тона. А пониже, в низине, улица была погружена в тень, отчего кроны деревьев казались темнее, зато рядом с ними ещё сильнее белели мазанки. И я словно видел воздух – остывающий, недвижный, прозрачный – в котором всё выглядит так отчётливо, зримо…
Конечно вспомнились тут мне «Вечера на хуторе…» Гоголя. И не зря – в первую же ночь на новом месте померещилась какая–то чертовщина.
Вдвоём с сокурсником определены мы были к пожилой одинокой украинке, небольшая хатёнка её на склоне холма пряталась в тени старого карагача. Маленькая светёлка с крошечными оконцами была залита сиянием вечерней зари, играющей на белёных стенах. Жильё было опрятным: глиняный пол подметён; у входа, над рукомойником висят чистые вышитые рушники, ближе к печи – золотистые связки лука; у окна на лавке стоит бадья с питьевой водой, на ней подвешен деревянный ковш с изогнутой ручкой – всё именно так, как было, наверно, в такой же хате сто лет назад. Впечатление дополняло лицо хозяйки – морщинистое, тёмное от солнца, как сосновая кора.
Как водится, пока бегали к местному начальству за наматрасниками, пока набивали их соломой и устраивали себе лежбище на полу в светёлке, солнце закатилось и сразу же пала ночь. Всё небо – казалось, прямо над нами – усеялось крупными, как яблоки, звёздами. Пушкин вспомнился: «Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звёзды блещут…». Я ещё подумал: лучше не скажешь…
И как только мы улеглись, началось…
Ещё когда мы в очередной раз входили, я случайно заметил, что какая–то тень метнулась в хату через приоткрытую дверь по самой земле. Думал – почудилоь. Но, когда я уже засыпал, вдруг послышался шорох под лавкой возле печи – и я вспомнил о той странной тени. Напарник мой уже спал. У хозяйки была своя, отдельная спаленка, но она почему–то не пошла туда, а забралась на печку и угомонилась там, бормоча и вздыхая. Мной уже овладевала дремота, как вдруг на печи началась какая–то возня, и я увидел там, блеснувшие изумрудом, два светящихся
глаза, через секунду их стало… четыре! Потом послышалось ворчание, одна пара глаз погасла и что–то шмякнулось на пол. В свете луны, сочившемся из окошек, я видел, как старуха слезла с печи и на четвереньках стала ползать по полу, пытаясь что–то вытащить из – под лавки, – за всем этим с печи следила пара зеленых глаз. Хозяйка не успокоилась, пока не достала и не выволокла за дверь некое молчаливо упиравшееся существо. Так я и уснул, не определив до конца, что же это было: бред, сон, явь?При дневном свете всё разъяснилось. У хозяйки нашей было два кота и, совсем как в народных сказках, один – любимчик, а другой – пария. И этот к тому же был хромой на одну лапу. Ложась спать, бабушка неизменно выставляла его за дверь. Ежедневная бесцеремонная акция отверженной персоне сильно не нравилась и, будучи выдворенной наружу, она терпеливо дожидалась вожделенного момента, когда дверь приоткроется. Замеченная мной тогда тень, шмыгнувшая под ногами, как раз и была тем самым хромым пройдохой, который, видно, был ещё и большой шутник, потому что потом забрался на печку и устроился поудобнее между баловнем судьбы и хозяйкой. Ну а что последовало за этаким опрометчивым поступком – я уже рассказал.
Вообще студенчество – это некий период становления личности, время наполненное впечатлениями и событиями, которое требует отдельного и обширного повествования. Поскольку в заметках моих речь идёт о другом, здесь оставлены лишь самые запавшие в душу, а по какой причине – не так уж и важно.
Вот ещё одно происшествие.
В шестидесятом году я должен был пройти военно–морскую практику. Нашу группу отправили в Севастополь, и я, вместе с двумя однокашниками, попал на корабль, который стоял под парами и должен был выйти на учения в море.
Это был эсминец довоенного проекта – прямой потомок славного рекордсмена с громким именем «Новик», воевавшего на Балтике ещё в Первую мировую. В наши дни он был уже староват, но ещё мог выжать скорость около тридцати узлов, что не так уж мало для относительно большого корабля. И он был красив: его стелющийся силуэт даже на стоянке был весь порыв к движению.
Как это нередко бывает, назначенный день похода совпал с непогодой. Из бухты мы вышли на закате и за мысом Херсонес нас встретило штормовое море.
Полчища взъерошенных сизых волн атаковали корабль, но он с железным упорством неумолимо резал их острым форштевнем, бесстрашно принимая мощные удары то левой, то правой скулой – туча брызг, взлетая на ветру над баком, крупной дробью секла носовую надстройку. Как будто нехотя, корабль переваливался с борта на борт – это качание пока было скорее любопытным, чем неприятным. Время от времени его узкая, как нож, носовая часть зависала над пустотой меж волнами, и в следующую секунду тысячи тонн стали ухали вниз, вздымая по бортам горы пенящейся воды.
Быстро стемнело. Беззвёздное, клубящееся низкой облачностью, грязно–серое небо растворилось в опустившейся тьме. Корабль огласился сигналом учебной боевой тревоги – всё задвигалось, загремели по трапам ботинки. Мы, трое практикантов, числились по боевому расписанию в трюмной группе – пробежав вдоль правого борта и задраив за собой водонепроницаемую дверь в надстройке, спустились по вертикальному скобтрапу в глубокую шахту первого трюма. Почему–то нас здесь оставили одних на время – может, потому, чтоб не путались салаги под ногами в ответственный момент.
Прошёл час, а может, и больше, качка сделалась сильнее. Мы сидели внизу и слушали, как бухают в обшивку волны и утробным гулом отзывается сталь. Килевая качка – от носа к корме – явно преобладала. Полупрозрачные паёлы, на которых мы расположились, казались опорой ненадёжной: они то резко проваливались под нами, заставляя сжиматься сердце, то вдруг подхватывали тело, вздымая вверх, – руки и ноги тяжелели. В голове, словно налитой свинцом, шумело; кровь стучала в висках. Один из моих собратьев лежал пластом на металлической решётке – под ним кое–как закрепили ведро. Он уже вывернул из себя всё, что мог. Лицо приобрело синеватый оттенок, глаза были закрыты, он уже и стонать перестал. Впервые в жизни, и с каким–то даже страхом, я наблюдал, что делает с человеком морская болезнь.