В безвременье
Шрифт:
В первую субботу августа в общежитии рыбсовхоза случилась драка. Стекла били, орали, комендант свистел. Я вышла поглядеть — это рядом совсем. Наш дом 3, общежитие — З-б, а 3-а так и не построили — фундамент и какие-то обломки железные, так что видно насквозь. Дома однотипные, трехэтажные, из белого кирпича. Подошла. Там уже потише. Милиция разбирается. Говорят, троих забрали, увезли, а теперь еще виноватых ищут. Стекла на первом этаже в трех окнах выбиты, и под одним окном много крови. И рама запачкана. Комендант стоит на табуретке, остатки стекла выдергивает и бросает на землю, прямо в кровавую лужу, даже брызги летят. А в другом разбитом окне, смотрю, — трое незнакомых, пьяных, двое знакомых,
— Тебя, — говорит, — спрашивают.
— Кто?
— Незнакомый, — говорит, — с портфелями.
У меня сердце екнуло.
— Где он?
— Вон пошел, — и в темноту показывает.
Я дала Вальке ключ и побежала. На даче в его половине темно, заперто. До стекляшки дошла — никого, кошка на ступеньке лежит. К морю сходила, к нашему месту, — ни души. И дождь заморосил. Пошла домой. Прохожу мимо общежития, а там опять шумят.
Права качают. Карелин вернулся, один из трех забранных, отпустили его. Зря. Бандит из бандитов. Наверняка он все и начал. В моем окне свет, а идти неохота — копаться в дурацких Валькиных делах, утешать, советовать… Покурила… Да и тут стоять противно — больно уж матюгаются, и кажется, опять драка будет. Потопала домой. Звоню. Валька в моем халате, умылась уже, губы еще сильнее накрасила и улыбается… Дура… Вошла в комнату — сидит на диване Вадим Александрович, а на столе бутылка, сверточки и гвоздики в пол-литровой банке. Ваза прямо перед носом на серванте стоит, Валька, идиотка, не догадалась.
Он сидит, ссутулился…
— Здравствуйте! — говорит.
Я тоже говорю:
— Здравствуйте! — и понесла свертки и гвоздики на кухню. Выкладываю на тарелки сыр, колбасу и спрашиваю себя: где же моя обида? А нету ее. Открываю банку скумбрии и смотрю в окно на общежитие — там под желтой лампочкой опять друг друга за грудки хватают. Слышу, Валька в кухню вошла. Смеется и шепчет в затылок:
— Мне уйти? А мне ж домой не попасть. Поздно… Они ж на крюк заперли…
— Так чего спрашиваешь? Оставайся.
— Ой, как я коньячку хочу… Он две бутылки «Юбилейного» привез… Вам все равно вдвоем не выпить…
Я не обернулась, режу колбасу.
— Посмотри, — говорю, — это не твоего там опять мутузят?
Валька говорит:
— А ну их к черту. Слушай, а это кто?
— Серое пальто, — говорю.
Она заржала в голос и вышла. Потом он вошел.
Я не обернулась, а в темном стекле увидела его отражение — стоит в дверях.
Он говорит:
— Вы не сердитесь?
Я взяла четыре тарелки, по две в каждую руку, и пошла к дверям. Подошла близко и поцеловала его, в губы. Он не ответил. Стоит растерянный… смотрит. Красные жилочки в глазах. Давление, наверное, высокое. Дверь узкая. Я протиснулась, грудью его коснулась и пошла в комнату. А он в кухне остался.
Я поставила пластинку «Падает снег» Адамо. Вава прямо зашелся. Говорил, что в первый раз слышит, и опять ее поставил. На третий раз он разобрал кое-какие французские слова и передал нам. Валька, пьяная дура, стала приставать, чтобы он все дословно перевел, и мы крутили «Снег» без конца. Черт меня дернул к общежитию выйти и завести к себе Вальку. Но, с другой стороны, повезло, что соседей дома нет — уехали на неделю в Таллинн. Так что ночка была полосатая — что-то хорошо, а что-то плохо.
Вава разошелся и много говорил, но все с Валькой. На меня только поглядывал удивленными своими глазами. Валька, дура, кокетничала, хохотала, закидывая голову, и с жутким, ни на что не похожим акцентом рассказывала анекдоты про армянское радио:
— Может
ли «Запорожец» развит скоруст сто киламетрув в час? Атвичаим: можит, если спустыт его с гары Арарат.Вава от этих старых анекдотов смущался и только говорил:
— Сила… сила…
Я сказала:
— Валя у нас вообще сила — из-за нее сегодня двоих в тюрьму посадили.
Валька закричала:
— Брось! Я тут при чем? — К Ваве повернулась — Понимаете…
И начала длинную историю, как пригласил ее Симман потанцевать в общежитие, потом зашли к его дружку Таамму в комнату выпить «сухого вина», а там сидели Зальц и Рубцов и играли в шахматы, а потом ввалился Карелин, а она с Карелиным прошлую субботу танцевала… Я так и знала, что все из-за Карелина, бандит, сволочь, зачем они его выпустили…
Вава стал подремывать, и уже светлело за окном. Я подняла рюмку и сказала ему:
— За ваше здоровье!
Чокнулись.
Я спросила:
— Как здоровье-то?
Он сделал гримасу, что, мол, «так себе», но сказал.
— Ничего.
Я говорю:
— Вам пить-то не надо, наверное…
Он говорит:
— Мало ли что… Мне и приезжать сюда не надо было, наверное.
Я говорю:
— Вот как?
И он:
— Вот как!
Я спрашиваю:
— У вас от дачи ключа, что ли, не было?
Он:
— Да не в этом дело. Видеть я никого не хочу. И меня чтоб никто не видел.
Я спросила… Я чувствовала, что не надо это спрашивать, и все-таки спросила:
— А в городе знают, что вы сюда уехали?
Он говорит:
— Поставь про снег еще раз.
Вдруг ни с того ни с сего в первый раз на «ты» меня назвал. И кажется, в последний.
А Валька в это время свое бормочет. Про то, что эстонцы, даже пьяные, — вежливые, но скучные, а Карелин — хам и похабник. Потом вспомнила про платье, достала его и стала рыдать над дыркой.
Я начала посуду убирать. Они мне не помогали. Несу тарелки по коридору мимо запертых соседских дверей — у них две комнаты, у меня одна, — и какие-то обидные мысли в голове: почему у меня своей квартиры нет? Почему детей нет? зачем я Вальку притащила… и Вава… Столько вечеров я одна просидела дома… Может, и ждала его… хотя не думала, что ждала… Именно сегодня приехал… А у меня больные дни начались… Четыре рейса в кухню сделала. Каждый раз возвращаюсь — та же картина: Вава сидит поджав губы, глаза выпучив, Валька бормочет, а Адамо крутится… Достала раскладушку соседскую с антресолей, постелила в кухне. Вхожу в комнату — Вава дремлет. Я ему по голове рукой провела. Открыл глаза.
— Выгоняете? — спрашивает.
Я говорю:
— Идите в кухне ложитесь, а мы с Валькой на диване.
Встал. Я вперед пошла по коридору, а он сзади. Обнял со спины. Полтора раза всю меня обхватил ручищами своими длинными. Голову мне на плечо положил. Постояли так. Я открыла дверь в кухню.
— Спите, — говорю. Он еще ждал… моргал нерешительно. А я опять:
— Спите!
В комнате Валька коньяк допивает и слезы утирает.
Я вдруг завелась, крикнула:
— Кончай ныть, растяпа, кровать постелить не можешь! Вон белье! Присосалась к коньяку. Куда в тебя лезет?
Валька губы облизнула. Молчит. А глаза моргают, закрываются. И вдруг язык мне показала. Ну до того по-идиотски, что я засмеялась.
— Иди ты в жопу, — говорю, — ложись, я скоро.
Вышла на улицу покурить. Моросит. Дошла до общежития. Лампочка еще горит, противная такая при дневном свете. Из разбитого окна храп, и лужа под окном стала серая. А в ней стекла.
О радостях не напишешь. Радость всю сама сжираешь. Ничего не остается. А дни у нас были хорошие. Даже не дни, почти целая неделя. Он был такой умный, такой сильный все эти дни и ночи, что мне удивительно было, как это я угадала — я не надеялась на такое. Он так все сказать и сделать умел, что мне стало казаться: поняла я жизнь и мир, и смерти нету».