Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В Бога веруем
Шрифт:

Ну довольно, вылезайте, вы, семиголовое, вылезайте из своей чащобы, трущобы, пропасти, пещеры. А мы уже не в пещере! Мы могилу копаем! Поглядите-ка: ловко у нас получается? Стеночки ровные, гладкие, параметры с запасом, глубина — санитарная. Повернется у вас язык сказать, что сюда не вложена чертова бездна труда, ума, вкуса, этого — как его? — дарования… Могила! В завершение трудов! Чтобы проститься, как положено!

Чтобы проститься, как положено, нужен покойник. (У вас покойники уже были. Да, но иногда они возвращаются.) Не знаем, есть ли на свете роман, где дело обошлось без хотя бы одного покойника. Без свадьбы и то легче обойтись, чем без похорон. Вот, например: где, если не на похоронах, смог бы Негодяев в последний раз увидеть Мадам? Он был кем угодно, но не тем, кто кропотливо, безвкусно подбирает лоскуты предлогов, чудовищными белыми нитками сшивая их в якобы случайную

встречу. Под окошком бродить? Вокруг дворца гулять или явиться туда с экскурсией? Высунуть голову из унитаза? Вот эта встреча была вынужденной, подразумеваемой, неизбежной, извлеченной судьбой из сундуков необходимости и долга. Когда, как не сегодня, прощаясь с другом, можно спокойно, совершенно легитимно подойти к вдове совсем близко и сказать несколько теплых слов. Не отвертишься! Не отвертеться ни ему, ни ей, и как бы ни было страшно и горько (ведь иногда все отдашь за то, чтобы не состоялась въяве вымоленная встреча), придется как-то взглянуть, что-то сказать (хоть с этим нет проблем: “Мои соболезнования” — и взгляд внимательный. Или стеклянный). Подойти близко. (Не издали посмотреть, укрывшись со всех сторон толпой и колоннами.) Каким все-таки должен быть при этом взгляд? Негодяев выбирает взгляд с той же тщательностью, что и галстук, оба в итоге оказываются сдержанно-похоронными (похоронно-сдержанными?), но как в черном галстуке порою пропущена какая-то нить, что-то выткано, что-то неразличимо, неявно меняет цвет и фактуру, так и во взгляде переливы, подсветка, задняя мысль меняют его цвет, настроение, направление. Легко сказать: внимательный. Легко сказать: стеклянный. С близкого расстояния. С расстояния, короче говоря, нос к носу. Что же, смотреть на женщину и представлять визит к дантисту? думать о судьбах либерализма в России? Ни о чем не думать и ничего не представлять? Нос к носу? Онеметь, окоченеть, обыдиотиться непреднамеренно? (Само собой выйдет, само собой, только бы не волноваться заранее, окажешься идиотом, камнем, кочкой в наилучшем виде. Психология.) Пожертвовать, значит, самолюбием ради душевного спокойствия. Не ошибиться, главное, с галстуком. Галстук, два тупых слова и движения — и вся жизнь впереди, желательно новая. А быть или не быть идиотом (да, быть или не быть идиотом) — это как получится.

о глазах

Психология! Кто-то на кого-то посмотрел, и тот побледнел как смерть. Вы должны знать, проницательный друг, что чары, сеющие смерть, исходят из глаз. Авл Геллий, пересказывая, пишет о людях, убивающих взглядом тех, на кого они, разгневанные, слишком долго смотрели. У этих людей, мужчин и женщин, по два зрачка в глазу.

(Ага, Авл Геллий, очень хорошо… Думать об Авле Геллии.) Думать о цвете. Зеленые глаза — у абсента и у дрожащей мучительной ревности; голубые — признак коварства (на востоке) и невинности (на западе). Глаза персонажей “Тысячи и одной ночи” от гнева синеют. Глаза Диккенса были карие, словно у лани, и столь же блестящие. (По традиции считается: как у Шекспира). Глаза актрисы Рашель — черные, без белка (точно такие, говорят, у дьявола). О серых глазах обычно пишут как о сердитых. Есть глаза желтые и пестрые, как пчелы; глаза зеленые, но не злые; глаза сусального золота.

А также:

жестокие, упрямые и веселые

рассеянные и нагловатые

ледяные

гордые, многодолларовые

круглые, неподвижные, испуганные и дикие

огромные, без всякой надежды, бессердечные

скошенные к переносице от постоянного вранья

оба глаза на одной стороне лица от постоянной беготни по музеям современного искусства

и благоухающие глаза цветов.

В глазах можно увидеть все ужасы, которые эти глаза видели в жизни. Можно увидеть желание ничего не видеть. А сто глаз Аргуса Гера перенесла на хвост павлина.

Происходит все, разумеется, не так, как должно бы. Подошел, сказал, поклонился, получил кивок и “спасибо”, уступил место следующему, следующий вдох — уже за гранью мизансцены. Все. Это все. Являетесь поутру к дантисту и вместо дантиста видите от него записку: уехал, извините, на конференцию, буду в пятницу, время остается прежним, продолжайте делать аппликации и пр. До пятницы — как до Страшного суда, огромный свободный день, вся жизнь, вся свобода в вашем распоряжении. Негодяев, все же как вы на нее посмотрели? А она на вас?

“Люди — всего лишь люди, — говорит Негодяев, — к этому нужно относиться спокойно. Ну, предали вас сегодня — что тут такого. Завтра и вы кого-нибудь предадите”. Он улыбается и берет бутылку.

Мы поминаем Евгения, с удобствами устроившись за столиком подле соседней

могилы. Эта могила уютная, ухоженная, с пышным цветником, бордюрами, кустом шиповника, столиком, лавочкой, сразу видно, что сюда приходят не раз в год, приходят дружной делегацией, копают, сажают, чинят, красят и — полдня провозившись — любовно пьют и закусывают, не забывая поделиться с покойником (да уже не с ним, а с его крестом, памятником, могильным холмиком, приветливо витающим духом) глотком и куском. Со свежей могилы рядом еще веет смерть, но скоро она будет изгнана, эти цветы, лавочка, заботливо припрятанные пластиковые бутылки для поливки изгонят смерть, ведь смерть за семь верст обходит благоустроенные, прибранные участки кладбища.

Все уже разошлись, Лиза уехала с матерью и Аристидом Ивановичем в сияющем (но солидно, траурно) лимузине. У нас есть большая бутылка водки и кулек с фисташками. Мы горлим (что не так легко, поскольку горлышко заткнуто коктейльной пробкой) и жрем фисташки. Скорлупу мы бросаем себе под ноги, но окурки тщательно собираем в пустую пачку. В скорлупе есть что-то опрятно-кладбищенское, круговоротно-природное, чего в окурках нет. Окурки придется унести с собой.

“Обычное дело, — говорит Негодяев. — Такое чувство, что моя жизнь была не со мной”.

Ничего, говорим мы вежливо, наладится. Вам только-только сорок.

Он фыркает.

— Разумеется, наладится. Я помирать не собираюсь.

Уставшие, наработавшиеся, сытые работой и землей лопаты (сияет железо, сияют свежие земля, глина) лежат рядом. Лопаты — трудяги. Они берутся за самое трудное: неудобные участки, подзахоронение. Может быть (что смешного?), их стремительная, деликатная точность мечтала о карьере хирургических скальпелей, а не лопат. В конце концов, то, что они режут (корни, земля, глина) тоже быстро срастается.

— А как она на вас все-таки посмотрела?

— Да никак, — говорит Негодяев. — Как на всех. Могла, в конце концов, не узнать.

Недавно прошел дождь, и теперь от могил поднимается теплый мреющий пар. Какие-то могилы густо поросли зеленью (сколько здесь зелени, хоть ботанику изучай), какие-то выполоты под ноль (песок, в песок воткнуты букеты искусственных цветов). Солнце светит, птицы орут; где-то вдали звучит кукушка. Чудесный, до головной боли доводящий воздух. Энергетика. (А что? Как прет здесь от земли, от травы, от бодрых, как-то очень по-человечески расположенных друг к другу людей, копающих и сажающих или идущих копать и сажать, даже от бедной церковной службы, слабой и непривычной, как запах ладана над полянкой.) И свет, и деревья.

— Интересно, — говорим мы, — есть ли здесь белки.

— Слишком сыро, — говорит Негодяев.

Похоронам сопутствовала одна странность: гроб не открывали. Почему его было не открыть? Что такое страшное в нем лежало? Соответствует ли (вот она, ноющая над каждым наглухо закрытым гробом мысль) содержимое гроба буквам и датам на красной гранитной поверхности памятника? (Памятник уже заказан.) Да хоть бы он был и открыт — все равно не то.

Гроб не открывали, — говорим мы. Негодяев кивает, бросает скорлупу. Ну а вы что заскучали, бонтонный друг?

о необходимости правды

Чем меньше остается в бутылке, тем сильнее в нас желание во всем разобраться. Правду, правду! Узнать правду и умереть! О смерти Евгения и смерти Диоклетиана, о крестовых походах, Пушкине, бюджете, марсианах, золоте партии, Янтарной комнате, черных дырах, о душе, о родине, о событиях 1993 года, о том, с живого или мертвого Мани содрали кожу, и о том, кто все это натворил. Долой ложь, амбивалентность, точку зрения, жизненный опыт, и принципы — туда же! Правду голую, тощую, жирную, с дряблым телом, любую, но такую, от которой не двоилось бы в глазах! Мы так кричим и вопим (и мы, и вы, и Негодяев), что замолкает кукушка. Потом мы допиваем и расходимся по домам. Потом начинается дождь, кончается лето. А потом проходит семьдесят лет.

А потом прошло семьдесят лет. Здесь у нас две равно привлекательные возможности: объявить, что через семьдесят лет конец света уже был, и рисовать буйные филипдиковские картины — либо объявить, что конец света все еще ожидается — и тоже рисовать буйные филипдиковские картины, но из других его романов. И вот лопаты под рукой, проголодавшиеся кладбищенские лопаты, которые все это долгое время так и лежали наготове. А кого же вы будете хоронить — через семьдесят лет все небось уже померли? А… верно… Ну вот у нас еще есть Лиза. Она, правда, крепкая старуха — без нашей помощи протянула бы год-другой — но лопаты есть, лопаты хотят есть, мы подбираемся с лопатами… обеспечить их работой во что бы то ни стало, любой ценой.

Поделиться с друзьями: