В чреве кита
Шрифт:
Не помню, чем я занимался весь вечер, но когда раздался звонок, на часах было почти семь.
— Томас? — с трудом разобрал я и, узнав голос, испытал прилив благодарности. — Это я, Марсело.
— Я уж боялся, что ты не позвонишь, — признался я. — Ты где?
— Все еще в Барахас. [22] Я звоню тебе из автомата. Сейчас говорить не могу, у меня самолет через пять минут. В восемь буду в Барселоне.
— Я встречу тебя а аэропорту.
22
Аэропорт в Мадриде.
— Нет. Жди меня в «Оксфорде».
— Где?
— В «Оксфорде». Я приеду туда на машине.
— А зачем тебе в «Оксфорд»?
— Я тебе потом расскажу, — сообщил он взвешенным тоном, призванным, на его взгляд, внушать доверие. — Будь там в восемь, а я приеду, как только смогу.
— Договорились, — сдался я, и в тот же миг в моей голове проскочила мысль о неразрешимо-запутанной ситуации с конкурсом, и хотя я знал, что уже слишком поздно пытаться что-нибудь утрясти, тем не менее, сказал: — Кстати, Марсело, тут еще проблема.
— Еще? Что случилось?
— Это по поводу конкурса. Там произошла ошибка и…
— Да забудь ты о конкурсе и думай о том, о чем тебе сейчас надо думать! — заорал Марсело. — Дело-то серьезное, твою мать!
— Ты прав, прости, — произнес я, устыдившись, и чтобы продемонстрировать, что осознал свою вину, спросил: — Мне нужно что-нибудь с собой взять в «Оксфорд»?
— Прежде всего не забудь ключи
Я собирался рассказать Марсело, что полиция уже ищет Клаудию, когда расслышал в трубке доносящийся издалека гулкий бесстрастный голос, объявлявший его рейс.
— Черт побери, я так опоздаю на самолет, — выругался Марсело. — В восемь в «Оксфорде», договорились?
И, не дожидаясь ответа, повесил трубку.
16
Одна из немногих сохранившихся в Барселоне литературных тусовок облюбовала для своих встреч «Оксфорд», маленький бар, темный и уютный, находящийся рядом с бывшим «Бокаччио», неподалеку от улиц Митре и Мунтанер. Чтобы оправдать название, весь интерьер в «Оксфорде» претендует на некий условный английский стиль. Перед стойкой вытянулся ряд высоких табуретов, перегородка делит помещение на две части, а дальше стоят низкие столики красного дерева в окружении зеленых стульев, а еще подальше — диваны с сиденьем и спинкой белой кожи. Стенами служат выходящие на Монтанер большие окна в темных рамах с цветными витражами, а задняя стена в глубине зала деревянная и покрашена также в зеленый цвет; на ней сияют три светильника, обрамленные картинами со сценами из охотничьей жизни, а угловое пространство между двумя окнами обито белой кожей и украшено разнообразными фигурками из позолоченной меди — головы коней и лисиц, купидоны, роза ветров. Официанты носят белые рубашки, черные брюки, бабочку и жилет в сине-белую полоску. Когда нет клиентов, они стоят за стойкой, где в лучах белого света в три шеренги выстроились бутылки, блестящая кофеварка, плетеная корзинка с апельсинами, машинка для выжимания сока, лист нержавеющей стали под медным колпаком вытяжки, стенные часы с золочеными стрелками и в золоченой рамке. Пол во всем баре облицован черными плитками в белую крапинку.
Поскольку речь идет о вымирающей традиции, то посещение литературной вечеринки — это своего рода сознательное поощрение анахронизма; поддерживать эту традицию (или способствовать ее поддержанию) означает в некотором смысле пытаться сохранить благостный и устаревший взгляд на жизнь. Если литературные посиделки в «Оксфорде» еще живы, то этим они явно обязаны постоянству двух братьев Арисес, Хасинто и Игнасио, чьи интеллектуальные достоинства, репутация порядочных людей и безграничное радушие привлекают сюда по вторникам и четвергам, с восьми до десяти часов вечера, периодически меняющуюся компанию завсегдатаев: молодые университетские преподаватели, заезжие испанисты из Европы или Америки, дряхлые эрудиты и старые профессора, бывшие ученики, переводчики, робкие или запуганные студенты, какой-нибудь писатель. Своеобразию характеров братьев Арисес оксфордская компания обязана также единственным действующим законом, — неписаным, но неуклонно соблюдающимся, — который регламентировал само ее существование: любого посетителя должно было принимать сердечно, обходиться с ним почтительно и слушать внимательно. Хасинто и Игнасио Арисес были сыновьями дона Франсиско Арисеса, известного андалузского историка, ученика самого Рамона Менендеса Пидаля и близкого друга дона Рамона Каранде. В двадцатые годы ему довелось несколько лет прожить в студенческом городке Мадрида и завести дружбу с цветом молодой испанской интеллигенции и сливками интеллектуальной элиты. После окончания войны дон Франсиско был вынужден скрываться во Франции, но через пять лет вернулся в Барселону и вскоре, благодаря своей репутации ученого и сохранившимся связям с влиятельными особами, добился того, что его прошлое было забыто, а сам он восстановлен в университете. О его жизни (или о том романе, в который превратилась его жизнь) ходило столько легенд, что из них можно было составить объемистый том. Марсело Куартеро, относившийся к дону Франсиско с таким пиететом, что объявил себя, быть может, без особых на то оснований, его учеником, рассказывал мне некоторые из них. Однажды Марсело сопровождал дона Франсиско на футбольный матч на стадионе «Лес Кортс». На первый взгляд, дон Франсиско был преданным болельщиком «Барсы», но, когда по ходу матча у публики возникли разногласия по поводу объективности судейства, он продолжал с невозмутимым интересом следить за перипетиями игры, не обращая внимания на хор осуждающих криков вокруг него, и пытался с грехом пополам найти оправдание судейским ошибкам. Однако когда в конце встречи уже вырисовывалась ничья, а арбитр присудил пенальти в ворота «Барсы», с таким трудом достигнутое беспристрастие дона Франсиско разлетелось вдребезги: побагровев от гнева, он вскочил с места (а вокруг него вопила толпа, поминая недобрым словом мать арбитра и обвиняя его самого в ужасных преступлениях, которых тот, само собой, не совершал), воздел руки и прокричал оскорбление: «Наглец!». Затем, дрожа от стыда и озираясь, словно желая, чтобы его возмущенное восклицание осталось незамеченным, дон Франсиско сел на место. Еще Марсело мне рассказывал, как дон Франсиско, чей педагогический талант мог сравниться только с уважением, которое он питал к своим собственным учителям, в первый и последний раз в жизни вышел из себя во время урока. Он пригласил подняться на кафедру какого-то ученика и, пока тот излагал содержание своей работы, дон Франсиско слушал его крайне внимательно, полуприкрыв глаза и одобрительно кивая головой. Все шло прекрасно до того момента, когда студент упомянул Менендеса Пидаля, назвав его просто «Менендес». Побледнев, как полотно, дон Франсиско прервал студента. «Менендес?» — переспросил он недоверчиво. — Вы сказали «Менендес?» Ученик подтвердил, в смущении и растерянности. «Бога ради, что же вы такое говорите? Как это „Менендес?“» — снова спросил он, уже вне себя от гнева. — «Вы, наверное, хотели сказать дон Рамон. Или Пидаль. Или Менендес Пидаль. Но, ради всего святого, как это „Менендес?“» В ярости дон Франсиско посадил ученика на место и прервал урок. Пока он шел к себе в кабинет, в расстройстве и смятении, студенты слышали, как он бормочет себе под нос, словно не до конца осознав: «Он сказал „Менендес!“». На следующий день дон Франсиско публично принес извинения ученику.
Своих сыновей дон Франсиско воспитал в светской, строгой и щепетильной традиции, в духе Института свободного образования: [23] он внушил им стремление к счастью, любовь к книгам, умение наслаждаться игрой ума и дисциплиной, природное чувство доброты, страсть к педагогике и культ дружбы. Игнасио с удовольствием цитировал известное эссе Монтеня, одного из своих самых любимых авторов, доказывая, наполовину в шутку, наполовину всерьез, что дружба с моральной точки зрения превосходит любовь: по его мнению, любовь зачастую разделяет и порабощает, она окрашена грубым эгоизмом и, рано или поздно, улетучивается или вырождается в чисто меркантильные отношения; дружба же, напротив, может быть для Игнасио только открытой и щедрой и по определению отметает все то, что не является бескорыстным обменом мыслями и чувствами. «Кроме того, — заключал он с лукавой улыбкой, — в отличие от любви, дружба способна выдержать долгие измены. Поэтому и длится дольше». Подобному традиционному воспитанию братья Арисес обязаны не только своими изысканными манерами кабальеро былых времен и безупречным языком, но и тем, что преисполняло гордостью обоих: каждый изучил какое-то ремесло и умел работать руками — Хасинто был механиком, а Игнасио — слесарем. В отношении же всего прочего трудно было найти двух менее похожих друг на друга людей. Хасинто был сдержанным человеком, высоким и представительным, с очень светлой кожей и бесстрастными чертами лица, слегка нескладным, слегка надменным. Игнасио, напротив, был маленького роста, с красноватым цветом лица и изящными чертами; он обладал открытым, почти восторженным характером, был прост в общении, в разговоре много и резко жестикулировал. Хасинто преподавал испанский язык в Центральном университете, Игнасио преподавал
литературу в Автономном университете. К тому времени Хасинто уже прекратил вести занятия в университете, чтобы посвятить себя некоей политической деятельности, к которой его склоняла ватиканская кротость характера. Эти обязанности заставляли его постоянно курсировать из Мадрида в Барселону и сделали невозможным частое присутствие на оксфордских вечерах, в отличие от его брата: тот, напротив, продолжал заниматься преподаванием и наукой, постоянно выставлял напоказ свою неспособность уже не только к политической деятельности, но даже просто к бюрократической, и сопровождал эти слова пылкой апологией собственной незрелости. «Наверное, правда, что работа в университете — это способ продлить юность, и мы продолжаем там работать из страха столкнуться с реальностью или, что по сути одно и то же, со взрослой жизнью, — говаривал он. — Допустим, и что с того? Только полный дурак не захочет продлить свою юность, особенно теперь, когда она давно миновала, и человек уже знает, как наслаждаться ее счастьем и бороться с ее горестями. Пусть мы совершенно не представляем себе, как все устроено в реальной жизни. Повторяю — что с того? — если мы до некоторой степени можем позволить себе роскошь не замечать ее грубости и неудобства. Порой человека судят за незрелость так, словно это преступление, но подобные попреки звучат не серьезнее сетований разобиженной старой девы, потому что для меня зрелость — это нелепое навязывание реальности, своего рода наказание, не имеющее ничего общего ни с достоинством, ни с хорошей жизнью». Зачастую можно было слышать такого рода комментарии из уст Игнасио, всеми фибрами души ненавидевшего лицемерное пуританство, но, несмотря на это, он сам в своем поведении и, особенно, в своей работе — он исправлял все по тысяче раз и никогда не считал ее хорошо выполненной — придерживался доведенного до крайности пуританства, что не мешало ему с такой же доведенной до крайности снисходительностью, отчасти даже унижающей, относиться к поведению и работе других людей. В течение долгого времени я приписывал этой черте его характера, а также его тесной дружбе с Марсело — их связывала общая страсть к праздной беседе, к хорошему столу, к некоторым фильмам и книгам — тот факт, что Игнасио проявлял по отношению ко мне сердечность, которой не могло служить оправданием ни мое посещение его занятий (я был тщеславным и посредственным учеником), ни мои редкие появления в «Оксфорде», ни длительное и поверхностное общение в университете. По неизвестной причине эта привязанность, непостижимая для меня, поскольку я ее явно не заслуживал, всегда побуждала меня держаться с Игнасио начеку, словно я опасался, что в какой-то неожиданный момент вскроются ее подлинные мотивы. А может быть, мое чувство неловкости в его присутствии объяснялось тем, что Игнасио принадлежит к типу людей, рядом с которыми ощущаешь себя намного значительнее, чем в действительности.23
Институт свободного образования (основан в 1876 г. испанским педагогом и философом Хинером де лос Риосом) — первое в Испании чисто светское учебное заведение, воспитавшее многих деятелей испанской культуры.
17
В начале девятого я приехал в «Оксфорд». Завидев меня, Игнасио просиял: он встал, распахнул объятия, с жаром меня обнял и придвинул для меня стул к столу, вокруг которого уже сидели люди. Я коротко приветствовал знакомых: Антонио Армеро, профессора латыни из Автономного университета, Хосе Мария Сереру и Хесуса Морено, коллег по кафедре, Эмили Бальса, преподавателя каталанского из университетской школы бакалавров, и Абделя Бенальу, марокканского студента, получившего стипендию от университета в Марракеше для написания диссертации в Барселоне (руководителем согласился быть Игнасио, но только после того, как с трудом разубедил будущего аспиранта, что автором «Дон Кихота» является не Сид Хамет Бененгели). Игнасио представил мне Билла Перибаньеса, молодого преподавателя, высокого и тощего, в очках, только что прибывшего из Соединенных Штатов и одетого с несколько претенциозной аккуратностью, и Хавьера Серкаса, своего бывшего ученика, институтского преподавателя, не лишенного литературных амбиций, который не так давно опубликовал статью о Барохе: по случаю, эту статью я читал и, хотя она показалась мне поверхностной и грубоватой, я не преминул ее похвалить.
Несколько минут мы с Игнасио проговорили наедине. Разговор шел о лете и о Париже, откуда Игнасио только что вернулся; а также вкратце мы затронули мою статью об Асорине. В какой-то момент я упомянул, что сюда скоро заглянет Марсело.
— Как странно, — удивился Игнасио, — он уже тысячу лет здесь не появлялся.
Слегка встревоженно он спросил:
— Слушай, а он, случаем, не захочет тоже говорить о повышении цен на образование?
— Думаю, нет.
— Слава богу. Ты не представляешь себе, как они надоели с этой проблемой! Мне не давали ничего делать целый день. Я им говорил, что совершенно не в курсе, что с меня хватило и председательства в комиссии по новым учебным планам… Еще не хватало забивать голову этой ерундой. Но нет: отвертеться не удалось. Деканша все утро названивала мне домой — слушай, такая зануда! Так что вечером, подозревая, что вся эта история продолжится, я взял и пошел в кино. Ты, конечно же, видел «Женщину с картины» Фрица Ланга?
— Да, — ответил я и почувствовал, как по спине пробежали мурашки. — Я ходил на прошлой неделе.
— Я уже видел этот фильм раньше, — признался он. — И скажу тебе по-честному: сегодня он меня слегка разочаровал.
Официант принес блюдо с лесными орехами и миндалем; я заказал пиво и попросил пару таблеток аспирина. Игнасио поинтересовался, не болен ли я; я ответил, что нет.
— Так о чем мы говорили? — спросил он.
— О «Женщине с картины».
— А, ну да. Так вот, на самом деле она называется «The woman in the window», то есть «Женщина в окне».
— Ты говорил, она тебя разочаровала.
— Немного. Это правда.
Он взял пару орешков, закинул их в рот и стал задумчиво жевать. Затем, поглаживая рукой стакан с виски, где плавали кусочки льда, пояснил:
— Давай разберемся. Один преподаватель, оказавшись в отпуске в Нью-Йорке, идет поужинать с друзьями в клуб и, выходя, застывает перед окном витрины, где выставлен портрет прекрасной женщины. Внезапно эта женщина возникает рядом с ним и приглашает его к себе домой посмотреть другие полотна этого художника. Но когда они уже сидят у нее дома, вламывается какой-то сумасшедший, и преподаватель оказывается вынужден его убить. С этого момента жизнь преподавателя, его зовут Ричард Вэнли, превращается в настоящий кошмар. Вместо того чтобы обратиться к правосудию, которое, возможно, признало бы его невиновным (в конце концов убийство было совершено с целью самозащиты), он, как сумел, избавился от трупа этого ненормального. И вместо того чтобы просить о помощи одного из своих приятелей по клубу, окружного прокурора, как раз занимающегося расследованием этого дела, он начинает сопровождать его в поисках и даже, словно его неудержимо влечет к собственной смерти, словно в глубине души он жаждет разоблачения, чтобы искупить свою вину, он подводит прокурора к решению проблемы; в довершение всех бед появляется телохранитель убитого и шантажирует и его, и женщину с портрета в окне… Я тебе говорю, истинный кошмар, возникший, между прочим, из совершенно банального приключения. До сих пор все очень хорошо: двусмысленная и давящая атмосфера постоянной угрозы, бестолковость Вэнли, который всегда — сознательно или бессознательно — поступает вопреки своим собственным интересам, словно совсем не управляет своими действиями… Но скомканный финал все портит. В тот момент, когда Вэнли впадает в отчаяние, потому что знает, что его вот-вот схватят, и кончает с собой, выясняется, что все это был сон. Вэнли просыпается в клубе, где он ужинал с двумя друзьями в начале фильма: он не кончал с собой, он никого не убивал, он не встречал никакую женщину. Все это было во сне.
Игнасио посмотрел на виски, поболтал жидкость в стакане и сделал долгий глоток; затем развел руками с видом полного разочарования и добавил:
— Ужас, правда? Это как если бы в конце «Превращения» Кафка решил бы, что несчастный Грегор Самса не превратился в жука, а что ему на самом деле только приснилось, что он превратился в жука. Я же тебе говорю: одно расстройство.
Официант принес мой заказ, и я проглотил аспирин, запив его пивом, а Игнасио продолжал разглагольствовать.