В дальних водах и странах. т. 1
Шрифт:
Цейлон, прекрасное наследие магараджи Кандийского, был завоеван сперва португальцами, первоначально прибывшими сюда в 1505 году. Затем, полтораста лет спустя, в 1656 году португальцы были изгнаны голландцами, а этих, в свою очередь, изгнали в 1795 году англичане, которые в 1802 году освятили свое владычество на этом острове Амьенским трактатом [55] . Будут ли со временем изгнаны и англичане и кто их изгонит, это пока еще вопрос будущего. Но странное дело! У цейлонцев, как и у всех народов Индии, есть неведомо когда и как сложившееся убеждение или верование, что освобождение от европейского ига должно прийти к ним с Севера, что принесет его белокурый народ, у которого испокон веков живет все один и тот же, никогда не умирающий белый магараджа и что по слову этого магараджи все и свершится: стоит только сказать ему это заветное слово, и тогда, освободив Цейлон от рыжих варваров, белый магараджа восстановит в прежнем достоинстве наследников магараджи Кандийского.
55
В результате Амьенского мира 1802 года Великобритания получила острова Цейлон и Тринидад.
Возвратясь на "Пей-Хо", мы застали на верхней палубе множество торгашей-сингалезов, мавров, евреев и индийцев. Одни из них продавали очень изящные шкатулки, ящички, несессеры и вообще различные точеные и резные изделия из эбенового, кокосового и сандального дерева; другие — сосуды из скорлупы кокосового ореха, запонки, медальоны и разные украшения из перламутра, черепахи и слоновой кости, браслеты, колье и четки из зерен талипода, пресс-папье в виде полированных плиток из слоновых коренных зубов; третьи предлагали попугаев и других редких красивых птиц, живых черепашек и жуков-великанов из породы оленей и носорогов, а также обезьян-павианов, мартышек и макак; четвертые показывали мастерски плетеные изящные циновки, коробки
Борты нашего парохода были облеплены лодочками этих торгашей, и тут-то можно было и надивиться, и налюбоваться, какими судьбами ухитряются они не только сами по несколько человек умещаться в таких невозможно узких и неустойчивых посудинах, но еще и привозить с собою тучу товаров.
В 10 1/2 часов утра "Пей-Хо" снялся с якоря, и я навсегда простился с Пуан-де-Галлем.
Сегодня мы отпраздновали день именин нашего адмирала, хотя, собственно говоря, этот день был вчера, и ради именинника заказали повару особенное пирожное. Обедали за отдельным столом одни только мы, русские, и повар за десертом вполне явил свое искусство, представив нам целый киоск из каленых и засахаренных орехов, увенчанный сахарной фигуркой Беллоны [56] с мечом, держащей в руке высоко поднятый вице-адмиральский флаг. Вечер провели все вместе, своим кружком, болтали и немножко пели под аккомпанемент пианино, но шум волн и стук винта таковы, что заглушают звуки, а духота в кают-компании и без того заставила вскоре прекратить это занятие.
56
Беллона — богиня войны у римлян.
До самого вечера с левого борта виднелись мягкие очертания берегов и отдаленных внутренних гор Цейлона. Сначала, по выходе из Галльского рейда, нам ясно была видна изжелто-белая песчаная полоса, окаймлявшая окраину берегов; непосредственно над ней тянулась зеленая полоса пальмовых лесов, а над ней — синеватые контуры возвышенностей, в которых не заметно ни одной резкой или зубчатой линии суровых гор, с какими познакомил нас Аден. Напротив, здесь волнистые линии идут так плавно и мягко, что их неровности нельзя даже назвать изломами, а только закруглениями. Иногда встречались у берегов скалистые места и рифы, но верхушки и склоны этих скал всегда покрыты кудрявою зеленью пальм и ползучих растений, да и самое присутствие их в этой зелени обнаруживалось только благодаря хлеставшим в них жемчужно-белым бурунам, которые у некоторых утесов бьют очень высоко, достигая даже до вершин и рассыпаясь на них радужною пылью. В тех же местах, где невысокие рифы занимают вдоль берегов более или менее значительное пространство в длину, брызги прибоя стояли сплошным серебряным туманом, который то уляжется на несколько мгновений, то вновь поднимается. Дальние горы, наполняющие внутренние страны острова, тоже были подернуты дымкой голубовато-серебристого тумана, как и всегда бывает здесь в это время года; порой эта дымка начинала все более и более сгущаться, так что горы совсем исчезли в ней, и казалось, будто весь остров состоит из громадной низменной плоскости, покрытой сплошным пальмовым лесом; но иногда этот туман поднимался вверх, или ветром относило его несколько в сторону, — и тогда из-за него, словно из-за театральной завесы, вдруг открывались кокетливо мягкие очертания вершин и возвышенностей. В одну из таких благоприятных минут перед нами открылся и пик Адама — наивысшая точка Цейлона; но — увы! — любоваться на него в бинокли удалось нам лишь несколько мгновений, так как досадная пелена тумана опять спустилась на него, подобно театральной завесе, скрыв от нас его конус совершенно и уже навсегда… Конечно, я никогда не увижу его более.
В начале шестого часа дня узкая полоска берегов Цейлона окончательно исчезла вдали, как бы испарилась на наших глазах, и снова, плавно покачиваясь, неслись мы среди пустыни вечно волнующегося океана…
В Малаккском проливе
Наблюдения над пассажирами как результат морской скуки. — Один из примеров того, что значит немецкий характер. — Немецкие дамен-оркестры на Востоке. — Лунный свет в океане. — Какова бывает иногда сырость. — Дождливый день. — Вход в Малаккский пролив. — Берега Суматры. — Холмы и пики. — Посевы горного риса. — Изменение температуры и колорита в окружающей природе. — Стада дельфинов и кашалотов. — Картина солнечного заката в тропическом море. — Гроза при лунном свете. — Суматра, просившаяся в русское подданство. — Метеорологические наблюдения. — Островок-игрушка. — Особый тип малайской лодки. — Один из немцев вступает в знакомство с нами. — Бурная ночь. — Виды Малаккского берега. — Следы ночной бури. — Азорское марево.
4-го августа.
Опять та же морская скука…
Однообразный шум волн, плеск случайно набежавшего буруна о борт парохода, стук и монотонное повизгивание машины… Вместе с этим у нас как-то невольно, сами собою, являются разговоры или, скорее, взаимные мечтания вслух о родине, о сроке возвращения в Россию и о том, каким путем мы будем возвращаться. Что до меня, то я предпочел бы обратный путь через Сибирь, чтобы хотя несколько познакомиться с этой страной, которая, несмотря на свой близкий для нас интерес, знакома нам во многих углах своих едва ли более, чем внутренние страны Новой Голландии или пампасы Южной Америки.
Вместе со скукой, и как прямой ее результат, являются также и наблюдения над некоторыми пассажирами и почти невольные разговоры о том или другом из этих господ. Кто что ни говори, но на этот раз самыми несносными из пассажиров были немцы. Англичанин, тот в гордом и самодовольном сознании своего английского превосходства, уткнет нос в книжку удобного карманного формата и лежит себе целый день, задрав ноги, на своем плетеном кресле да мнет в зубах дымящуюся сигару, а если не читает, то созерцает тусклым равнодушным взором однообразную картину моря и молчит — молчит во всяком случае: он скуп на разговоры даже со своими, а не то что с посторонними. Он скучает "благородным манером", как выразился один из наших спутников. Ты его не тронь, и он тебя не трогает; он игнорирует все, кроме собственного комфорта и спокойствия. Англичанин вообще имеет то великое преимущество, что его можно не замечать, как и сам он, по большей части, никого и ничего не замечает. Но немец, немец совсем иное дело. Немец назойливо тычется всем в глаза и всем надоедает. Немцы на нашем пароходе устроились себе особым кружком. В этом, разумеется, нет ничего дурного; свой к своему на чужбине поневоле льнет. Но назойничают они главным образом своей бесцеремонностью относительно всех остальных пассажиров, этими нахальными, вызывающими взглядами, которыми окидывают всех и в особенности французов, этими громкими разговорами и спорами между собой, нарушающими общепринятую, ради приличия, тишину на палубе и в кают-компании, этими своими приказчицки-буршевскими манерами, причем если один из них даст другому тычка в спину или туза по шее, то это считается лишь милою приятельскою шуткой, и наконец более всего надоедают они этим вечным славословием своих военных подвигов и победными гимнами в честь Мольтке, Бисмарка и прочих, гимнами, которые они и между собою напевают, и на пианино наигрывают, решительно не желая понять, насколько это неприлично на французском судне.
К сожалению, должно сказать, что при всех блестящих, завидных достоинствах германской нации, упоение своею победоносностью у отдельных лиц этой национальности доходит до грубости, до полного невежества по отношению к посторонним людям, невольно связанным с ними общностью путешествия. Так, например, если англичанин неподвижно лежит в плетеном кресле, приведя в горизонтальное положение свои ноги, то немец, лежа в таком же кресле, непременно раскинется и даже раскорячится до неприличия, несмотря на то, что тут же, в пяти шагах от него сидят дамы. Правда, объясняется это жарой; но от жары и другие страдают не менее, однако же, держат себя прилично. Нет, принимая на своей лежалке самые расхлестанные позы, допускаемые свободно разве в бане, он как будто хочет сказать этим: "Черт вас побери, я победоносный немец, и потому плевать!" Это, однако, еще не все. Чуть пробьет восемь часов вечера, немцы выходят в кают-компанию и на палубу в самых легких спальных костюмах и наслаждаются вечернею прохладой, опять-таки задрав кверху ноги, или начинают прогуливаться в своих пижамах и халатах мимо тут же сидящих дам, причем их нимало не смущает, если порыв ветра распахнет полы халата и обнаружит некоторые принадлежности непоказного туалета. Воображаю, как это должно коробить в душе наших дам и в особенности англичанок.
У этих немцев есть еще одна страсть: показывать свои костюмы. Более половины их кружка безо всякой надобности переменяют свое платье раза по три-по четыре в день, словно желая похвастаться богатством и разнообразием своего гардероба, не думаю, чтобы в этих беспрестанных переменах костюма играла какую-либо роль гигиеническая потребность и вообще что-либо, кроме филистерского щегольства и тупого тщеславия, потому что ни французы, ни мы, ни даже чопорные англичане, словом, никто не
находит нужным менять подобным образом свои костюмы, а тем более щеголять в халатах перед дамами. Мы, "северные варвары", надо отдать себе справедливость, в этом отношении являемся безукоризненнее всех: мы находим вполне возможным обходиться в публике без пижам и халатов, оставаясь с утра до позднего вечера вполне одетыми, как того требует приличие, а также довольствуемся общепринятым способом сиденья на стульях и скамейках, не увеличивая, своего комфорта задиранием ног. О распевании победных гимнов нечего и говорить, так как россияне вообще склонны скорее к самооплевыванию, чем к самовосхвалению, и надо заметить, что скромность нашего поведения не осталась без воздействия и на других. Так некоторые из англичан (хотя, разумеется, не все), заметив, что русские никогда не позволяют себе в присутствии дам ни одной мало-мальски небрежной позы, и сами перестали валяться и заламывать кверху ноги. Но немцы… Ах, эти немцы!.. Им хоть кол на голове теши, а они все свое "Was ist des Deutschen Vaterland…" Один из этих немцев имел торговые дела в Боливии. При объявлении войны с Чилийской республикой, все европейцы, не принявшие боливийского подданства, получили от высшей местной власти приказ покинуть страну в 24 часа. Так, по крайней мере, рассказывает наш немец. В числе прочих, разумеется, Пришлось выехать и ему, покинув на произвол судьбы свой дом и все свои дела и коммерческие предприятия. Он уехал в Европу, где удалось ему законтрактоваться на должность приказчика в одном из немецких торговых домов в Гонконге. На пути к Гонконгу, на одном пароходе с нами, он неожиданно застает в Адене телеграмму на свое имя из Боливии с извещением, что имущество его цело и все дела, благодаря содействию боливийских друзей, сохраняются в наилучшем порядке. Обрадованный немец вновь почувствовал себя счастливым человеком; тем не менее, он находится теперь в крайнем затруднении, как быть с Гонконгом. Приходится платить неустойку, и он не придумал еще, каким бы образом от нее избавиться. Но замечательно, чем выразилось его довольство по поводу столь счастливого оборота обстоятельств. До самого Адена он ходил в очень скромном, хотя совершенно приличном жакете, а с Адена вдруг пошла перемена декораций, и теперь наш счастливый немец чуть ли не чаще и не яростнее всех остальных своих соотечественников меняет свои костюмы, галстуки и головные уборы. Даже на вечернем бархатном берете его вдруг появилась шелковая кисть, которой до Адена не было.— Вот чем выразилась его радость по поводу возвращенного благосостояния, именно этою шелковою кистью, — заметил шутя В. С. Кудрин.
— Как знать! — возразил на это М. А. Поджио. — Быть может, он сорвал ее в минуту отчаяния и потому поспешил пришить ее в минуту радости.
Но, шутки в сторону, эти немцы, с их настойчивою энергией и предприимчивостью, а главное, с их выдержкой, достойны уважения и… подражания, сказал бы я, если бы русский человек способен был в чем-либо подражать немцу, кроме его канцелярщины да кантиков и петличек. Вот, например, этот самый многокостюмный немец. Ему едва перевалило за тридцать лет, он еще молодой человек, даже жениться не успел (ибо приберегает сие под старость). В родной Германии отбыл он свою воинскую повинность, уволен в запас унтер-офицером и тотчас же с несколькими сотнями марок в кармане (что составляло все его наследственное и, частью, благоприобретенное состояние) пускается себе, ничтоже сумняся, в какие-то неведомые страны, в Колумбию и Боливию, начинает там торговую деятельность, сначала в качестве приказчика, потом, приглядевшись к делу, пытается взяться за него и самостоятельно, "по маленькой", а потом все больше и больше; делает себе относительно в короткий срок хорошее состояние и… неожиданно прогорает, то есть, по-видимому, должен был бы прогореть, благодаря местным политическим обстоятельствам, а потому, основываясь на простой логике, считает себя прогоревшим. Но это не приводит его в отчаяние; напротив, заручившись в отечестве новым, хотя и очень скромным местом, он снова пускается "в неведомый путь", только уже не на крайний Запад, а на крайний Восток, и опять начинает с начала, то есть со скромного положения приказчика, ни на минуту не теряя бодрости и надежды на лучшую будущность. Я желал бы видеть русского (истинно-русского, а не русско-подданного) человека, который в годы, полные сил, пустился бы, не говорю уже в какую-нибудь Боливию или Перу, а хотя бы на наши русские дальние окраины с твердым намерением сделать себе там состояние путем коммерческого или промышленного труда и осуществил бы это намерение на деле… Таких вы назовете у нас два-три имени, не более. Правда, было время, которое, кажется, и до сих пор не совсем-то кончилось, когда наши идеалисты "свободного труда" пускались на авось в Северо-Американские Штаты; но кому не известна жалкая судьба их и то несчастное существование, какое влачат эти люди в Америке!
Я вот сейчас чуть не гимн воспел в честь немецкой энергии и характера, да тут же и задумался, вспомнив, что читал, не далее как вчера вечером у Жакольйо, про "белокурых дщерей северной Германии", эмигрирующих на Восток ради профессиональной проституции, "не мешающей им мечтать о Фрицах, Гансах и Карлах, к которым они возвратятся через несколько лет с сердцем, оставшимся чистым, так как они сумели предохранить его метафизически от телесного растления". Это у Жакольйо, в самом деле, тонко подмечено. Он рассказывал про "белокурых дщерей северной Германии"; я же позволю себе в добавление к этому рассказать о другой весьма характерной профессии, в коей упражняются тоже "белокурые дщери Германии", но только не северной, а южной, преимущественно из Швабии. Я говорю о дамен-оркестрах. Еще во время стоянки наших войск под стенами Константинополя впервые познакомился я в Сан-Стефано с тем, что называется "немецкий дамский оркестр" (не женский, а именно дамский, так оно и в афишах значится). Это есть собрание доброй дюжины или около того швабских (венских, чешских и тирольских) девиц, из которых одни играют на скрипках, другие на трамбонах, третьи на барабанах. Честь играть на турецком и на обыкновенном барабане всегда и во всех дамен-оркестрах принадлежит исключительно девицам, и лишь инструменты заднего плана, как контрабасы и большие медные трубы, предоставляются мужчинам, этим, поистине париям дамских музыкальных артелей, которые только терпимы в них по необходимости, ибо дамы почему-то не любят пилить на контрабасах. Но мужчины и не играют тут никакой выдающейся роли, это почти все пожилой и очень скромный народ, прячущийся в сосредоточенной меланхолии на задних скамейках; передние же и боковые места, как наиболее видные, принадлежат исключительно артистическим девицам, дабы доставить им возможность всегда быть на виду у публики, стрелять глазами и являть в полном блеске как свое искусство, так и еще более свои прелести. Начиная от Рущука и продолжая Константинополем, Смирной, Александрией, Суэцом, Аденом и далее, как уверяют, до Иокогамы, с одной стороны, и до Мельбурна, с другой, почти нет того порта, где не было бы своего немецкого дамен-оркестра. Эти юные швабки, часто едва достигнув семнадцати лет и научившись кое-как пилить на скрипке или трещать на барабане, бросают свою родину и семью, чтобы отправиться куда-нибудь на край света, за тридевять земель с целью делать себе посредством музыки по разным кафе-шантанам "карьеру и приданое". На вид они держат себя довольно скромно, и после каждых двух подряд сыгранных пьес одна из наиболее привлекательных девиц по очереди с другими более или менее привлекательными подругами сходит с эстрады с тарелочкой или с тетрадкой нот в руках и начинает обходить всю публику, собирая с нее всю посильную лепту. Весь этот вечерний сбор поступает в общую кассу и ежемесячно делится между членами артели не поровну, а смотря по степени их важности, красоты и полезности. Бывает нередко, что иные из публики влюбляются в этих юных артисток до безумия, что и понятно на Востоке при недостатке там европейских женщин, а влюбившись, иной предлагает вместе с сердцем и свою руку или же начинает, как азартный игрок, тратиться вовсю на подарки в надежде купить себе, наконец, неподатливое сердце какой-нибудь виоли-примы или турецкого барабана. В первом случае вопрос разрешается просто и коротко: карьера сделана, и турецкий барабан, взвесив предварительно все шансы, стоит или не стоит ему выходить замуж за такого-то, решает в случае подходящих условий положительным "да"; тогда осиротевший инструмент переходит к новой кандидатке, а нежная ручка прежней его обладательницы, привыкшая выколачивать дум-бум на собачьей шкуре барабана, нередко продолжает то же полезное упражнение на щеках или спине своего супруга. Во втором же случае, когда законный брак почему-либо невозможен, виоля-прима, сколь бы ни нравился ей самой ее обожатель, никогда не поступит относительно своих чувств и влечений неосмотрительно, с опрометчивою поспешностью. Она прежде раз десять примерит, чем один отрежет; она постарается высосать из обожателя все, что можно, и затем, по большей части, оставит его в дураках, при несбывшихся надеждах, ибо никогда не забывает, что ей прежде всего требуется сделать себе карьеру и приданое, а если уж решится "пожертвовать" собою, то не иначе как за хороший куш, которого сразу хватит ей на полное приданое, тем более что эти артистки не выходят за пределы скромности в предполагаемых и желаемых цифрах сего приданого. От трех до пяти тысяч гульденов, это их желаемый предел; а десять, о! десять тысяч это уже идеал, до которого, впрочем, иные и достигают, сколачивают себе такой куш не сразу, конечно, а с благоразумною постепенностью, откладывая "маленькие сбережения от каждого нового "самопожертвования". Таким образом, когда после нескольких лет бродячего кафешантанного существования, вдосталь покочевав от Александрии до Адена, а то и дальше, виоля-прима скажет, наконец, сама себе "Теперь хватит!", она выходит из музыкальной артели и возвращается на родину, в объятия своих "бедных, но честных" родителей, и стыдливо отдает свою руку давно поджидавшему ее жениху, ради которого, собственно, и кочевала она по белу свету с целью принести ему на разживу и в основание будущего супружеского счастия свои "маленькие сбережения". Она всегда, всегда любила этого жениха; за все время ее артистических скитаний воспоминание о нем не покидало ее сердца, но… для того, чтоб он мог жениться, ему нужно принести маленькое приданое, на которое он откроет какое-нибудь торговое или ремесленное заведение и заживет сам хозяином со своею "лучшей женой"… И он очень хорошо знает, ради чего, собственно, его "любимая" отъезжает в дальние страны, но по ее возвращении, видя, что вернулась она не с пустыми руками, он благоразумно не интересуется остальным, получает приданое, женится, и новая немецкая счастливая пара начинает плодиться и множиться.