В долине солнца
Шрифт:
«Он не просто родственная душа, – думает она. – Он – родня».
К югу от Остина
Рю шагает на юг, потом на запад, потом опять на юг, в дневные часы теряя его след. Но по ночам чувствует размеренное биение его сердца, когда он спит в своем грузовике на стоянке возле продуктового магазина, в переулках между маленькими кирпичными домами в маленьких кирпичных городах, у русел ручьев, под мостами. Его боли и ночные всхлипы слышатся ей, будто призрачный зов, несущийся через ширь темных равнин. Он ищет что-то – медленно, осторожно. Иногда ездит кругами по округе, на север, на юг и обратно, всегда заходит в бары и кабаки. На исходе дня всегда оказывается в каком-нибудь городе, сверкающем своими огнями, и там,
В Остин. В трейлерный парк на холме, где склон заполонен автодомами и фургонами, напоминающими надгробия, торчащие из земли под разными углами. Она понимает почти мгновенно: его здесь нет. Его отсутствие она чувствует так же резко, будто врывается через дверь и обнаруживает лишь пустую комнату. Но она стоит на песчаном тротуаре вдоль участка сломанного штакетника и смотрит на трейлеры, тополя и пучки сорняков, растущие среди корней, и именно здесь – кровь, что привела ее сюда. И осознает кое-что еще: боль у нее в груди. У него в груди. «Еще одна женщина, – думает Рю, – она закрывает глаза. Я ее вижу». Как и первая, она молодая, симпатичная и грустная, того типа женщин, за которых мужчины дерутся только ради того, чтобы их похоронить. С этой ремень соскользнул, и женщина пнула его в грудину. Рю кладет руку на сердце и потирает плоть, чувствуя боль от удара, и быстрыми шагами подходит к передвижному дому белесого цвета.
К этой.
Входную дверь крест-накрест пересекает желтая полицейская лента, и Рю обходит кемпер сзади, становится на ящик из-под молока и разбивает окно. Просовывает руку в проем, отпирает замочек и осторожно, чтобы не порезаться о стекло, залезает на подоконник.
Она видит место в гостиной, где было найдено тело, – но теперь там только голый ковер. Однако она все равно каким-то образом видит женщину, распростертую на полу, закинув одну ногу на диван. И голую, точно как та из Грандвью. На задней стороне левой икры у нее есть родимое пятно – винного цвета, размером с почтовую марку.
Рю моргает.
Тела нет.
Она медленно пробирается по кемперу, находит в письмах на кухне свидетельство того, что женщина, Таня Уилсон, работала в местном энергетическом кооперативе. Рю перебирает счета, выписки по картам, рекламные буклеты местного автосалона и продуктовых магазинов. Почта собрана в высокую и непрочную стопку, опрокидывающуюся на пол. Как средоточие пренебрежения, нарастающий прилив мирских забот.
Стены в спальне голые, на полу беспорядок. В углу комнаты валяется грудой нижнее белье, на железную койку навалены бюстгалтеры.
«Она была той не полностью, – думает Рю, – а только отчасти. Как и другая, из Форт-Уорта».
Той, которую он потерял.
Ею.
Она закрывает глаза и протягивает руку, снова пытаясь его найти. Прислушивается к шороху шин по асфальту, к скрипу металлического кемпера, раскачивающегося на шоссе. Визжит ремень вентилятора, его голос тихонько подпевает радио.
Но теперь – ничего.
Его нет.
Она всегда будет на шаг позади, всегда будет идти по его следам, а он уже не оставит после себя крови. Он теперь аккуратен, потому что Таня Уилсон не умерла, хотя он думал, что да, и когда ремень ослаб, она со всей силы его лягнула, как разъяренная лошадь. А поскольку у Рю нет возможности вновь попробовать его кровь на вкус, связь между ними обречена зачахнуть и превратиться в непостижимый белый шум. И ее глаза больше никогда не загорятся зеленым.
Рю достает из кармана тряпку и касается засохшей крови языком. Хотя запах слабый и черствый – она чувствует его, ковбоя. Слышит, как стучит его сердце. Слышит звуки шин, радио и музыку его голоса, она знает, что если покормится сейчас, причем плотно, она станет сильнее, чем когда-либо прежде, она сможет закрыть глаза и пересечь долины и горы, которые
их разделяют. И не только мысленно, потому что когда она откроет глаза – то окажется рядом с ним.Она садится на край продавленного дивана в гостиной Тани Уилсон и смотрит на голый ковер, вспоминая ясные зеленые глаза, которые смотрели на нее из зеркала в квартире убитой.
«Я его найду», – думает она.
Снаружи поднимается солнце, и она уходит в коридор между кухней и спальней, чтобы свернуться там на потрепанном ковре и уснуть.
По шоссе 90
Кровь.
Темная волна хлынула на нее.
В нее.
Сквозь нее.
Наполнила ее.
Затопила ее.
Мама.
Она выпивает ковбоя до того, что тот остается едва жив.
Мама, не надо.
Его медленное, ритмичное пульсирование у нее в висках.
Пожалуйста.
Вены у нее на горле, груди и руках расширяются, кровь бежит по артериям.
Прости я люблю тебя люблю тебя.
Ее лицо уткнулось в его бедро, язык исследует мягкие ткани в его ране.
Мамочка.
Она закрывает глаза, проглатывает кусок плоти, с кроваво-красным наслаждением. Вонзается в него, будто нож.
Женщина – видение из его разума, сливается с ее сознанием и возникает из него, а кровь, его и ее, смешиваются вместе. Женщина в белом летнем платье. Мамочка. На платье – желтые цветы. Пальцы на ногах – с красным лаком, маленькие белые ступни тонут в ковре. Последняя мысль ковбоя перед смертью: он – мальчик, который стоит на этих ступнях, его ручки тесно обнимают стройную талию, он танцует с матерью в серой гостиной серым днем, и его мать улыбается, и ее улыбка – ложь. Рю чувствует это, как и то, что он тоже знает про эту ложь. Как и то, что течение крови замедляется, будто кто-то закрутил краник, она знает вместе с ним: улыбка и любовь – все ложь, но не с намерением проткнуть его сердце острым ножом, что он носит в кожаных ножнах. Эта ложь – небрежная, обыденная, из тех, в которые сам лжец верит, пока – теперь это просто его воспоминание – «мамочка сидит и плачет на улице пыльного города, и мужчина, с которым она сбежала, бросил нас». Теперь Рю чувствует боль ковбоя, его печаль, такую сладкую и противную, как перезрелый инжир, который разбивается о землю и привлекает мошек.
Ее пульс тоже замедляется, входя в ритм с его.
Его сердце выплевывает последнюю горячую порцию крови и замолкает.
Все чернеет.
Мамочка?
Она нежно проводит пальцами по ране. В долгой печали ковбоя, в его тоскливых блужданиях, в желании его личности-незнакомца – найти мать, которую он потерял, и как-то извращенно ей отомстить, любить ее так, как она никогда не любила его, причинить ей боль, какую она никогда не причиняла ему, во всех этих злостных противоречиях – он, и его кровь наполняется сочным, бархатным наркотиком, жидким пламенем. После Остина Рю выпила крови побольше и пересекла ночь и время, чтобы сделать его своим, он – ее утешение. Она поднимает голову и вытирает губы тыльной стороной руки.
«Теперь там останется шрам, – думает она, как у нее на горле, где ее порезал человек в цилиндре. – И он будет всегда напоминать ему, как мой напоминает мне. Мы – существа нуждающиеся».
Она протягивает другую руку к потолку над спальным местом, где торчит нож ковбоя. Вытягивает его из жести. Он, голый, истекает кровью на простыне. Теперь его совсем нет в этом мире. Его член, маленький и вялый, жмется к бедру. Самый чистый запах, думает она, каким когда-либо пах мужчина.
– Я хочу тебя, Тревис. Я хочу тебя, мой милый Тревис. Мой убийца. Моя родня.
Она смотрит на свое отражение на лезвии ножа: чистое, настоящее. «Я переродилась», – думает она. В ней рассветает обещание всего когда-то утраченного – красоты, любви, полного желудка и тепла новой жизни под сердцем. Она вспоминает брата, Мэттью, как он неуклюже держал новорожденных щенят, влажных и облепленных сеном. И как щенята искали материнские соски.
– О, Тревис, – произносит она. И, держа нож в правой руке, прикладывает к его щеке ладонь, проводит по скуле подушечками пальцев.