В Эрмитаж!
Шрифт:
— Раньше за советом шли к священнику. В новую, научную эпоху место священников заняли философы. В Век Разума философствовали все и повсюду. Вспомните: Вольтер, Юм, Д'Аламбер, Кондорсе, Руссо…
— Но почему мы решили заняться именно Дидро?
— Точно не знаю. Наверное, потому что Дидро — самый интересный и обаятельный. По крайней мере, я так считаю. Он был энергичнее и благороднее, чем Вольтер. И гораздо остроумнее, чем Руссо.
— Ну, это-то не хитро. Почему же в таком случае я ничего о нем не слышала?
— Некогда Дидро был знаменитостью номер один. Лучшие его произведения были изданы только
— Они могут быть в Петербурге?
— Вполне возможно.
— Только не думайте, что я прочту все тридцать томов.
— Ну что вы. Никто не читает «Энциклопедию» целиком. Кроме разве что нескольких специалистов по Просвещению вроде нашего чудаковатого профессора Версо. Это ведь случайная смесь из статей обо всем на свете. О любви и о ветряных мельницах, о свободе и о пророках, о священниках и проституции. О том, как построить сыроварню. О том, как сконструировать стул.
Шведский соловей смотрит на меня с явным сомнением:
— И вы думаете, Дидро сам это все написал?
— Не все. Некоторые статьи писали Вольтер, Руссо и Д'Аламбер. Это был коллективный труд, и в нем участвовало еще много других людей. Но на всех статьях лежит отпечаток его ума и личности. «Энциклопедия» всегда была «Энциклопедией Дидро».
— Что-то мне не хочется ее читать, — решительно качает головой шведский соловей. — Может, лучше что-нибудь попроще? Что бы вы посоветовали?
— Я бы рекомендовал роман в диалогах «Племянник Рамо». Это одна из самых изящных книг мировой литературы. Так считал Гёте. И Маркс, и Фрейд. Противоречивая книга о человеке, который противоречит сам себе.
— Рамо был отвратный тип и жуткий зануда, — замечает Биргитта. — Косолапый, как медведь, и ужасный эгоист. Но, говорят, очень умный. Видели вы его оперные балеты? Там про четыре ветра, которые говорят друг с другом. Сплошные серпенты и барабаны и ни одной хорошей роли.
— Может, Рамо и был занудой, но племянник на него совсем не походил.
Биргитта смотрит на меня:
— У него и в самом деле был племянник?
— Да. Тоже музыкант, но очень слабый. Он даже написал пьесу для фортепиано под названием «Энциклопедия».
— Наверное, за это Дидро и полюбил его.
— Дидро его совсем не любил. Он горячо им интересовался, исследовал его как представителя весьма неприятной человеческой разновидности. По-моему, Дидро видел в нем свою полную противоположность. Племянник Рамо был негодяем, обманщиком, греховодником.
— Вроде маркиза де Сада?
— Да, что-то вроде того. Этот племянник манипулировал, мистифицировал, суетился, докучал. Если вы хотите прочесть эту книгу, она лежит у меня в чемодане.
— Ладно, солнышко, поживем-увидим… — Дива явно теряет интерес к этой теме. Она набрасывает шаль и смотрит вдаль.
Я же рассматриваю ее формы, зрелые и пышные.
— Вы хорошо знаете Бу? — спрашиваю я.
— Нет. А вы?
— Только как профессор профессора. Мы встречались на конференциях и обменивались экземплярами статей. Потом спорили, и это становилось причиной для новых конференций.
— А я его совсем не знаю, —
признается дива, — но в Швеции Лунеберга очень уважают. Впрочем, в Швеции всех профессоров уважают.— Я уже понял. У нас совсем не так.
— Но Бу уважают больше, чем других. Он академик, влиятельный человек, член попечительского совета Королевской оперы. Я думаю, он участвует во всех попечительских советах. Он посетил мою грим-уборную в Дроттингхольме и сказал, что мне стоит присоединиться к его группе. Он знает людей из Кировки, ну, из Мариинского. А сейчас он хочет, чтобы я написала доклад.
— Он от всех хочет того же.
— Ну, вам-то не привыкать, вы преподаватель, вы это умеете. А может быть, и любите.
— Не особенно. Просто это наша работа.
— А я вообще не люблю писать. Я не выражаю мысли словами. Я их пою.
— А я жажду услышать, как вы это делаете.
— Ах нет, посмотрите вокруг! Можно ли здесь думать про какие-то статьи?
И точно, думать невозможно. Мы уже вышли в открытое море. Изменилась погода, меняется пейзаж. Ветер усилился, солнце погружается в море. Кругом — бескрайние просторы; вода — мягкого жемчужно-серого оттенка. Появились какие-то островки, голые обветренные бухточки. И вдруг прямо над нами жутко завыла сирена. Биргитта схватилась за мою руку, я обнял ее за плечи. Вой прекратился, но над водой неслись гудки других сирен, вторящих первой. Они звучат как многократное эхо, снова и снова, гудок за гудком. Дива подбегает к перилам.
— Смотрите! Плавучие гробы идут! — кричит она.
Я подхожу к ней и тоже перегибаюсь за перила. Там, внизу, лежит корабельный путь, размеченный бакенами, и по нему, нам навстречу, движется колонна или флотилия огромных судов, монстров со стальными челюстями.
— Что это? — спрашиваю я.
— Вечерние паромы до Стокгольма, — объясняет Биргитта. — Они приходят каждую ночь со всех берегов Балтики. Хельсинки, Висби, Киль, Оулу, Рига, Гдыня, Таллин. И конечно, Санкт-Петербург!
Первый паром уже поравнялся с нами. Гигантские плавучие гостиницы идут одна за другой: «Сибелиус», «Калевала», «Константин Симонов», «Эстония», «Балтийский клипер». Подплывая ближе, они становятся видны от нижней палубы до верхушки загнутой трубы; они проходят так близко, что мы можем разглядеть последних гуляк, застрявших в баре, последних игроков, ставящих на свой последний шанс в казино, запоздалых посетителей дьюти-фри, покупающих свои последние флаконы «Givenchy». Пассажиры толпятся у перил. На верхней палубе возлежат оцепеневшие граждане в пальто и куртках с капюшонами: наверное, пьяные финны, заглядевшиеся на кроваво-красный закат и забывшие обо всем. Но вот флотилия удаляется в сторону Стокгольма, и тихие морские воды опять принадлежат нам одним.
Через полчаса мы все еще стоим на верхней палубе. Биргитта плотно закуталась в шаль, а я курю датскую трубку, портативный философский инструмент, который я привык повсюду таскать с собой. Багровое солнце уже исчезает за горизонтом, море жемчужно-серо, а в нем — россыпи таких же жемчужно-серых островков и скал, покрытых белыми пятнами птиц.
— А вот и архипелаг, дорогуша, — объявляет рыжеволосая дива. — Сто тысяч затонувших островов. Сюда, в это ужасное и прекрасное место, стремится душа всякого истинного шведа.