В Эрмитаж!
Шрифт:
ОНА предостерегающе поднимает руку.
ОНА: Скажите, мсье Дидро, вы и вправду вознамерились играть при моем дворе роль безумца?
ОН: Только по мере надобности.
ОНА: Очень хорошо. Итак, вы вторглись в сон Д'Аламбера. Что же полезного вы там нашли?
ОН: Доказательство неправоты Декарта. Он думал, что вселенной правит разум. Д'Аламбер во сне путешествовал от мысли к мысли и постиг, что они непрошены, случайны.
ОНА: Он сам понял это? Или вы сообщили ему, что он так думает?
ОН (спокойно улыбается).Я. Я все записал и сделал из этого небольшую повесть.
ОНА: Вот оно что! Вы не внедрились в сон вашего друга, вы просто-напросто все выдумали сами.
ОН: Я писатель, выдумщик, Ваше Величество. Но я доказал существование свободного потока сознания. Мы ни над чем не властны
ОНА сердито смотрит на него.
ОНА: Мсье Философ! Я — это я. Больше чем я. Я — государство. Я ни от кого не завишу.
ОН: Но кто властен над вами?
ОНА: Я. Я владею собой.
ОН: В таком случае вы — деспот.
ОНА: Не забывайтесь, мсье…
ОН: Все мы деспоты или желаем таковыми стать. Мы пытаемся управлять собственным своим существованием, сами на себя предъявляем права. Но в душе мы понимаем, что не властны над действительностью, над этим миром подвижных клеток, измотанных нервов, волнений, рождений и смертей. Конечно, мы, точно пауки, с помощью нашей мысли-паутины пытаемся придать реальности какую-то форму. И тогда мы создаем паука-короля и паука-Бога.
ПРИДВОРНЫЕ пересмеиваются презрительно.
ОНА: Это и есть хваленый разум?
ОН: Да, в моем понимании…
ОНА: Вы противоречите себе. Вы говорите, что на самом деле не существуете вовсе. И в то же время настаиваете на своем мнении.
ОН: Истинная мудрость противоречива.
ОНА: Вы посмели бы противоречить мне?
ОН: Вы — мудрая государыня и простите мне эту вольность. Впрочем, я ведь всегда могу поспорить сам с собой.
ОНА: Думаю, что на сегодня достаточно. Даже слишком.
ОН (поднимается):Дозволено ли будет завтра прислать вам новый меморандум? Небольшой. О правильной организации полицейской службы государства.
ОНА: Да, мсье. А теперь идите.
17 (наши дни)
Новый день на море, ветреный и свежий. А вот и я, растянулся в безобразном парусиновом шезлонге на палубе «Владимира Ильича», закутавшись в теплую куртку с капюшоном и завернувшись в мохнатый плед. С капитанского мостика косится на мою спину бронзовый Ильич — смотрите любопытством, как я полулежа пролистываю книгу, пытаясь читать. На корабле царит странная, даже слегка печальная тишина. Мы плывем уже третий день; сегодня зябко, сыро, свежо, ясно, ветрено, обычная балтийская прохлада. Над водой поднимается нестойкий туман — то появится, то исчезнет, как будто никак не решит, чего хочет. Море за бортом волнуется не сильно, но достаточно тошнотворно. Берега не видно нигде; все-таки Балтийское море — это не шутка. Широкий фарватер, по которому мы плывем, заполнен толстопузыми российскими рыбозаводами; их трубы раскрашены в три цвета, символизирующих до- и послемарксистскую эпоху. Все они движутся на запад, в сторону более богатых экономических систем. А мы плывем на восток, прямо в политическую неразбериху, экономический кризис, а может быть, и в очередную гражданскую войну. К югу от нас расположены прибалтийские республики, активные и симпатичные граждане которых когда-то, поддавшись грузинскому очарованию Сталина, подчинились его требованию и «потребовали принять» их в союз социалистических республик; но сегодня им удалось разорвать этот грабительский контракт и образовать северное сообщество нового образца. А где-то на севере, за густой туманной завесой, лежат Финляндия и Хельсинкский порт. Лично для меня Хельсинки — один из лучших городов на земле; в свое время я в него просто влюбился.
Кутаясь и дрожа в своем шезлонге, я пытаюсь читать: снова перечитываю «Племянника Рамо» — книгу, которую наша великолепная дива едва не вышвырнула в коридор, твердо решив, что она скучна и неприятна. Так ли это на самом деле? По-моему, нисколечко. Я зачитался ею, едва раскрыв знакомое вступление: «Какова бы ни была погода — хороша или дурна, — я привык в пять часов вечера идти гулять в Пале-Рояль. Я рассуждаю сам с собой о политике, о любви, о философии, о правилах. Мой ум волен тогда предаваться полному разгулу; я предоставляю ему следить за течением первой пришедшей в голову мысли, правильной или безрассудной. Мои мысли — это для меня те же распутницы. Я следую за ними подобно тому, как наша распущенная молодежь в парижских аркадах идет по пятам за куртизанками легкомысленного вида, не пропуская ни одной девицы и ни на ком не останавливая свой выбор. Если же день выдался слишком холодный или слишком дождливый, я укрываюсь в кофейне „Регентство“.
Там я развлекаюсь, наблюдая за игрою в шахматы». А дальше появляется тот самый сюжетообразующий племянник: «Однажды вечером, когда я находился там, стараясь побольше смотреть, мало говорить и как можно меньше слушать, ко мне подошел некий человек — одно из самых причудливых и удивительных созданий в здешних краях, где в них отнюдь нет недостатка. Никто не бывает так сам на себя не похож, как он».— Эй, привет! — раздается вдруг чей-то голос.
Я отрываю взгляд от перелистываемых страниц и вижу, как некто идет ко мне вдоль борта, обдуваемый порывистым ветром. Это Андерс Мандерс, элегантный и опрятный, в дорогом суконном плаще, развевающемся вокруг ног, и в настоящей лисьей шапке с опущенными ушами. За все время путешествия Мандерс не проявлял никаких странностей. Он был одним из самых стойких и молчаливых членов группы: симпатичным, надежным, совершенным дипломатом и джентльменом, все подмечающим и ни на что не реагирующим. Даже суровый Свен Сонненберг, занятый только столами, в интеллектуальном отношении абсолютная tabula rasa, [24] — и тот взял моду за общими обедами в огромной корабельной столовой оживленно и яростно отстаивать свои пролетарские вкусы. Он раскритиковал мой ледериновый ремешок от часов, презрительно разглядывал мои пластицированные туфли, исследовал и забраковал мою недостаточно прочную трубку. В послеобеденное время он удостаивал беседой только Агнес Фалькман, нашу реформистку, феминистку и профсоюзную деятельницу, которая, похоже, разделяла его шведское пристрастие к ручной работе.
24
Чистая доска (лат.).
Но сегодня наша компания совсем распалась. По крайней мере сейчас (а уже почти полдень) Мандерс — единственный, кто появился на палубе. «Дидровцев» подкосила докучливая балтийская простуда. Подозреваю, кстати, что она была вызвана двумя докладами, которые мы с Версо зачитали (или, точнее, едва не зачитали) вчера. Хотя я до сих пор не уверен, что это единственно верное объяснение моратория, наложенного нынче на все наше предприятие. Наш милый конференц-зал, находящийся двумя палубами ниже, сегодня заперт, пуст и неосвещен. Никто больше не говорит о статьях. И сами философические пилигримы куда-то исчезли; на них можно лишь случайно натолкнуться в разных концах нашей великолепной плавучей гостиницы. Шведская дива, похоже, навеки уединилась в своей элегантной каюте на капитанской палубе с Ларсом Пирсоном (он тоже не показывается) или без него и, несомненно, даже не догадывается о моих дурацких приступах ревности. Жак-Поль Версо попадается мне на глаза лишь изредка: похоже, он больше не лэптопит свой лэптоп, а предался охоте за бесчисленным племенем улыбчивых корабельных Татьян. Сегодня я мельком видел Агнес Фалькман: она внезапно всплыла в одном из кресел салона красоты, будто утопленница, покрытая толстым слоем лечебной грязи. Бу и Альма Лунеберг, очевидно, на всех обиделись, и теперь их нигде не найти. Таким образом, из девяти отправившихся в плавание человек со мной остался лишь Мандерс.
— Замечательная книга, я ее хорошо знаю, — с учтивой улыбкой замечает он, усевшись в соседний шезлонг (который он перед этим протер старой русской газетой) и заглянув мне через плечо.
— Очень приятно, что вы так думаете, — отвечаю я. — Скажите: а не видали ли вы сегодня нашу великую диву?
— Нет, но я увижусь с ней вечером. Мы договорились поужинать вдвоем.
— Так она уже не с Ларсом Пирсоном?
— Нет. Я только что видел его в баре, он пил в одиночку. Но я сомневаюсь, что она вообще имела дело с этим занудой. А вы?
— По-моему, не далее как сегодня ночью.
— Едва ли. Они враждовали еще в Стокгольме. Они никогда не сойдутся.
— А как поживает проект «Просвещение»?
— Пока никак. Профессор Бу закрылся в своей каюте вместе с Альмой.
— Это все из-за меня. Я чувствую себя жутко виноватым.
— Напрасно, уверяю вас. Разве что вам нравится чувствовать себя виноватым, как это часто бывает. Его поведение — обычный каприз, не более. Профессор Бу отлично чувствует, когда можно покапризничать, а когда не стоит. А в результате он просто имеет возможность отдохнуть и заняться тем, что ему нравится.
— И что же ему нравится?
— Устраивать чужие дела и заключать сделки. Ведь Бу — известнейший проныра, деляга, тусовщик и манипулятор.
— В самом деле?
— Профессор Бу знает всех, и все знают его. Он ведь заседает в Нобелевском комитете, который для писателей — все равно что Олимпийский комитет для спортсменов. Это открывает ему любые двери и дает возможность участвовать во всех самых представительных собраниях.
— Но он же не выходит из своей каюты…