В городе Ю. (Повести и рассказы)
Шрифт:
Крякнув, облился из ведра, гикнув, выпил чашечку кофе.
После отражением своим в зеркальце залюбовался: в лице кровь борется с молоком, уши чуть оттопырены попутным ветром, в быту — ровен, в выпивке — стремителен. Морально уклончив.
— Ну, все! Подай мне те портки, зеленые. Сказочные. Я понесся.
— Когда будешь-то?
— Видимо, к вечеру…
— Значит — видимо или невидимо, но к вечеру будешь?
— Да!
За дом заскочил. Горячая струя треплет листья, серебряными узорами поднимается пар, просвеченный солнцем.
Все! Рванулся вперед — и тут еще пес на меня набросился, вернувшийся с удачного утреннего рандеву. Прыгал на грудь, из ноздрей его закручивались струйки пара. Насобачился.
— Ну, все, все! Для вас я слишком
Ласково его отшвырнул. Помчался.
— Э, э! — жена вслед кричит.— Сегодня же выходной! Ты куда?!
— Я знаю, знаю!
К морю бежал по темной наклонной улице, между высокими глухими заборами. Раньше были партийные, теперь не знаю чьи. Вдруг стукнула дверца, вылетела позолоченная струйка пацанов. И снова тьма.
Пляж был еще туманный, жемчужно-серый.
Перепрыгнул бурый, как чайная заварка, ручей. Из спасалки по-прежнему радостный женский визг раздавался. Рано начинают! Или поздно заканчивают? Мой рваный жилет — мой немой упрек — остался на крыльце без движения.
Пошел по валунной гряде в мой катер, сел и, не оборачиваясь, приветственно сжал-разжал кулак. Может, хоть кто-то в щель смотрит за тем, что делается в хозяйстве?
Никакой реакции! Крутанул за веревку мотор, тот, как припадочный, затрясся, зачихал. Потянул ручку газа по зубчикам назад — одновременно реверс плавно вперед. Шестеренки ударились, корпус встряхнуло, поволокло. Медленно набавляешь газ — и по широкой дуге в залив!
Рыбаки, застывшие на резиновых лодках, выразительно поглядывали — слегка их заколебал.
Оставляем по борту Кронштадт с собором, форты. А вот уже и город вылезает из воды. На далекий высокий балкон мужик выскочил, схватил что-то быстро с веревки — и назад. Судя по торопливости — голый.
…А вот это уже ближе к делу! Качается понтон, по жестяному его борту играет золотая, отраженная от воды сеть, и два стройных ныряльщика с аквалангами, красиво выгнувшись, мечут себя в воду спиной вперед… Неужто меня ищут? Зачем? Хотел было тормознуть, крикнуть: да вот он я, но скромность не позволила. Добрые порывы нельзя опошлять.
Да… далеко вчера меня шлепнул этот Кошкин, гад,— моего берега и не видать!
Даже разволновался слегка, чуть поворот не пролетел. Тут надо держать ухо востро: Нева нанесла в устье песка, и слева в двух шагах от тебя стоят рыбаки в воде по чресла, а справа впритирку идет трехэтажный сухогруз!
Дальше — к в глухом коридоре среди огромных, до неба, темных доков. Сворачиваешь — и уже как в надоевшей коммуналке среди привычного ржавого хлама — к плоскому мусорному мысу. Он слегка поднимается к завалившемуся светло-серому забору, и за ним — самое мое любимое место на земле: заросли, лопухи, словно на заднем дворе сумасшедшего дома. Островок свободы за двумя кордонами ВОХРа. Безветренно. Жара. После долгого давления на уши слух раскупоривается и входят треск пересыхающих стеблей, стрекот насекомых (как и все тут вокруг, строго засекреченных). Под старой кривой грушей стоит голая кровать со ржавым матрасом, рядом длинная ванна с дождевой водой. Сколько раз я безмятежно вытягивался на этом матрасе и, накалившись на солнце, скатывался в холодную воду. Удастся ли еще?
Высочанский кинулся ко мне в пустом коридоре.
— Вы?!
Он явно был переполнен впечатлениями…
После выстрела в меня яхта прошла минуты две безо всякого управления, заскребла килем о камни. Тут Кошкин вдруг приставил пистолет к своей груди и выстрелил. Покачнувшись, он упал, ударился головой о бакен и исчез. Гурьич бросил плавучий якорь, включил ревун, стал шарить прожектором, но в разыгравшихся к ночи волнах ничего не было видно. Их с Гурьичем там кидало почти всю ночь!
— Могу я что-то сделать? — спросил Высочанский, когда уже на свету они причалили.
— Исчезните! — рявкнул Гурьич.
Теперь у Высочанского от волнения зуб на зуб не попадал, называется, прокатились!
— Да-а-а! — произнес Высочанский, получив от меня новый удар, на этот раз полностью неожиданный.
Мы стояли с ним в пивной «Трюм», где
все дышало морем, особенно пиво.Я открыл ему тайну унитаза. После того как благодаря блистательному красноречию Высочанского нас перестало финансировать государство, на территории нашей верфи, построенной еще при Петре, пошли чудеса.
Сначала все поросло лопухом и стало тихо, потом вдруг возник отвратительный АОЯПП, полностью соответствующий своему мерзкому звучанию; взяв все, что его интересовало, он якобы лопнул, потом появился какой-то загадочный финско-японский Ексель-Моксель, который тоже взял все лучшее и исчез. И, наконец, появился таинственный заказчик, которому очень нравятся наши лодки, акромя унитазов — это исчадие дьявола они не хотят видеть вообще. В припадке откровенности я признался Высочанскому, что мы уже кормились некоторое время, искореняя унитазы и продавая лодки без них, но то все было старье, с которым расстаться было — одно удовольствие… А тут они потребовали нашу любимую «Акулу» — ее «очищением» мы и занимались вчера!
— Начинаю понимать,— пробормотал Высочанский.— Но я же встречался с официальными представителями этих стран… Мы поселили их в номера с унитазами… и ничего!
— Дипломатическое коварство! — воскликнул я.— На самом деле их религия запрещает прикасаться плотью к общему унитазу. Коварство их не поддается описанию!
— Значит, у них есть деньги? — вздохнул Высочанский.
— А у вас?.. Думаете, нам легко отдавать им в гарем «любимую дочку»? А что делать? Теперь вы, может, понимаете срыв Кошкина?!
— Срыв? — проговорил Высочанский.— Вы, едва не погибший, называете это срывом? По-моему, слишком мягкое слово!
— Всем этим мы обязаны вам, поэтому слово выбирайте вы, какое вам нравится! — любезно сказал я.
Мы умолкли. За открытой дверью тянулась улица Зольная, засыпанная золой, от нее отходило два крытых пролета, еще в прошлом веке названные Малый Сквозняк и Большой Сквозняк, сейчас своему названию не соответствующие: такая неподвижная там стоит жара!
Конечно, Высочанский тоже не виноват — ему еще в ранней молодости больше удавалась борьба, нежели созидание, и каждый выбирает то, что ему удается. И все мы помогали ему. У нас в России уважают борцов. И я всегда уважал. И остальные. Ну, раскидал студент на территории верфи, где практику проходил, листовки, призывающие не праздновать день Великой Октябрьской революции. Ну, раскидал и раскидал. Так нет — сам директор завода лично занялся им, на суде обвинителем выступал! Главное, директор завода, крупный, талантливый кораблестроитель — и на суд пошел, время выкроил, тайно мечтая на один уровень значительности встать: ему, известному человеку,— со студентом-недоучкой, который сразу же выше нашего директора взлетел, заслуженного строителя, члена-корреспондента и т. д. Зачем это было нужно ему? Чтобы со студентом сравняться! Абсурд — только в России возможный! Сколько бы Высочанскому кряхтеть пришлось, чтобы все баллы набрать, как наш Ефименко? А так — бац — и он даже выше! Все революции от этого и проистекают: кому охота шестнадцать классов чиновничьих поочередно проходить, а так — бац — и ты губернатор! Ну, не праздновал бы годовщину Октябрьской — и все. Ан нет!
И главное — должен был Ефименко сообразить: у нас в России он эту борьбу проиграет стопроцентно! Директором, может, и останется (и остался!), но борец с ним все равно выше его взлетит, у нас в России иначе не бывает, так зачем надо было свое высокое плечо ему подставлять?! И вот результат — приезжает закрывать нашу контору, с директорской плеши взлетев!
Вся беда нашей жизни в том, что не хватает в России умных консерваторов. Не модно это. Борцом — моднее. Демократам легче — они вестники будущего, они обещают только «завтра» (а «завтра», как известно, не существует — только «сегодня»). А умному человеку, да еще о своей репутации заботящемуся,— вдруг консерватором стать, говорить, что «сегодня» можно что-то сделать? Зачем? Позорно даже. Ясное дело — кому может нынешняя реальная жизнь понравиться? Фи! Лучше немедленно отмежеваться от нее! В «завтра» звать!