В городе Ю. (Повести и рассказы)
Шрифт:
Я поднялся со скамейки и чувствую — опять меня не туда несет, в такое место, где никого и днем-то не бывает. Дорога между двух стен, вверх, по битому кирпичу, а потом вообще стала загибаться спиралью, и сверху крыша появилась. Полная темнота, изредка только круглые оконца, бледный свет. И запах такой, смутно знакомый: грязной, подпорченной старины,— не очень приятный запах, но важный, многое я по нему вспомнил. Как в Пушкине после войны — много всяких храмов, церквей, старинных домов разрушенных, именно с таким запахом гнили, сырости и кое-чего похуже, прикрытого лопушком, хруст стекол, темнота. И так я живо все вспомнил — того мальчика нервного, с неискренней улыбкой, в коротких штанишках
Впервые так — пронзительно, свежо, страшно…
Побежал вверх, хрустя. А что под ногами — все там было: и кровати ржавые (по звуку), и картошка (на ощупь), потом в паутину влетел, маленький паучок по лицу побежал… Но ни разу не хотелось обратно, наоборот, с упоением лез. Я и раньше, когда у меня стопорилось все, застывало, по ночам на крышу вылезал, смотрел, железом гремел, ходил. Чтобы подальше отойти от той видимости законченности, полной определенности всего, что и принята нами наспех, для краткости, а вместо этого многим чуть ли не законом представляется, после которого ничего другого и нет. Конечно, иногда и как бы законченность нужна, и как бы определенность, но это же только так, на время, чтобы передохнуть…
И тут я поскользнулся и поехал по скользким обросшим ступенькам вниз — а стены тоже скользкие, влажные, не ухватиться. И только у края сумел в стены упереться, удержался на самом краю. Встал, выглянул туда. Там светло после всей темноты, и внизу — далеко, метров шесть — вода, ровная, спокойная. И с четырех сторон стены вверх уходят. И там небо, высоко, два облачка луной освещено. А в воде, прямо подо мной, дверь деревянная плавает, размокшая. И захотелось мне туда прыгнуть. Вообще, как я сейчас вдруг осознал, мне давно такого хотелось, но все случая не открывалось. Но страшно. Метров шесть лететь, и не в бассейне Вооруженных Сил, а в незнакомом помещении, гулком…
Но ясно: если сейчас не прыгну — значит, все, определилась моя жизнь, закончилась, теперь только по прежним, разученным кругам пойдет.
В этот момент упало что-то в воду, гулкое эхо, и волна пришла, подо мной шлепнула. Тут я крикнул, от скользкой стены оттолкнулся — как от нее можно оттолкнуться — и вниз полетел,— шесть метров счастья, волосы со лба ветром подняло…
Конечно, на доски прямо я не встал, но сел, и они утонули немножко подо мной, а потом медленно всплыли. И во все стороны волны пошли, о стены — хлюп-хлюп, хлюп-хлюп…
Я встал осторожно, ноги выпрямил, плот мой переворачиваться стал, я побегал по нему, побегал и нашел точку, остановился… Оттолкнулся я от стены, голову поднял, наверх посмотрел, откуда я появился,— высоко, темнеет провал. Странно, наверно, я там выглядел…
Тут, невдалеке, я себе посошок присмотрел — плавал, а за ним, между ним и стеной, пыльная сморщенная пленка образовалась. Достал я его, сполоснул.
Потом опускаю, опускаю. Сейчас упаду… Вот уперся. Дно твердое, каменное. Толкнулся. Нацелился в коридор, что уходил среди гладких стен и там, в темноте, сворачивал… Попал. Только слегка об угол стукнуло, развернуло. И по этому коридору поплыл. Посошок в воду, толкаешься, скользишь. Иногда о стену стукнешься деревом, потом оттолкнешься ладонью — и к другой. И все был этот коридор, только однажды выплыл в зал, круглый, и там совсем уже светло было: видно, в городе светало…
И так я плыл, коридоры сходятся, расходятся, сплетаются, водой о стены шлепают. И вот плыву я так по коридору, наверно, пятому, и вдруг вижу в стене окошко, маленькая рама, стекла пыльные, и вдруг там рожа показалась: видно, хозяин ее зевнуть собирался и, увидев меня, обомлел. Да и я тоже. А он повернулся в глубь комнаты, поговорил
чего-то своим небритым лицом и исчез.А я дальше поплыл. Следующее окно не застеклено, на каменной толще закругленной стоит тонкий стакан с водой, зубной порошок открыт, пленка пергаментная прорвана, и щетка изогнутая лежит. Остановился. Почистил зубы. Словно впервые это блаженство осознал. Белое облако за собой в воде оставил.
А стена стеклянная началась, из толстого непрозрачного стекла, и вся дрожит, гудит. А другая стена исчезла — простор, насколько видно. Островки, на них какие-то машины, домики с трубами, дым слегка. Паром ходит, и на всех островках люди стоят, руки вытянув, просят перевезти. И на всем от воды отсвет дрожит.
Это у нас тоже есть один комбинат, все цеха на островах, и переходить по длинным мосткам, хлюпающим. И вот сидит бухгалтер, и уже не так прост, как есть на самом деле, потому что за окном осока белесая мокнет и водная рябь уходит далеко под серым небом… Целый день я там ходил над водой, осенней, темной, а потом вернулся к себе в учреждение с какой-то кожей очень свежей, замерзшей, сел в столовой на стул, грудью к спинке, и заговорил, и неожиданно целую толпу собрал, смеющуюся. Сырое свежее облако любви…
И сейчас тоже. Хорошо. Выплыл я на такой квадрат: по краям стучат, железо пилят, и уже солнце пригревает, пар от воды, а я сижу на своей плавучей двери в середине воды, греюсь. А те, что стучат, надпиливают, в ватниках, беретах, тоже с удовольствием чувствуют, как ватник нагрело. Поглядывают на меня с удивлением, но спросить, окликнуть никто не решается.
Тогда я лег, вытянулся и проспал часов до двенадцати.
Потом совсем припекло, я проснулся оттого, что стало горячо. Плот мой к берегу прибило. И все ватники сняли, сидят у воды, молоко пьют с белыми булками, разламывают. И вообще это тот самый завод, на котором я вчера весь день провел… Вон и наш механизм осторожно на тележке к воде спускают, как положено. Только так на нем все болты стянуты — пьезопластины изогнулись, сейчас лопнут.
Соскочил я на берег и на бригадира накричал. Он даже булку выронил: приплывают всякие типы на дверях, спят до полудня, а потом вдруг начинают орать, и главное, что все верно! От удивления он даже сделал, что я ему велел. Но еще долго на меня оглядывался, головой тряс.
Потом я видел, как он в курилке обо мне рассказывал, жестикулировал, голосу подражал, и все слушали, щурились от дыма, пепел стряхивали. Потом он так разошелся, что и мне это рассказал, когда мы с ним на щепках сидели, спиной к лодке прислонившись, и сахарный песок из пакета сыпали в чашки с розовой ряженкой.
— Представляешь…— Он перестал сыпать.— Утро, туман, солнце, и вдруг появляется оттуда, где никого быть не может, фигура, молча, плавно по воде скользит, гладкой-гладкой, которой никто еще в этот день не трогал… А когда ты посередине спать улегся и похрапывал — тут уж никто глаз не мог отвести. А потом ты ворочаться стал, тянуться, ну, тут вообще все сбежались: ты повернешься, плот накренится, и все шестьдесят человек — ах! Но не зря полежал, лицо горячее, такой у тебя сейчас предзагар…
Он покрутил свою чашку и выпил ряженку. Наши вытянутые ноги доставали до воды. Хрустнув, мы встали. Глухая площадь, окруженная деревянными домами с непривычной пропорцией стен и окон, небо не в той раме, что я привык.
В одном из домов зазвонил телефон, и кто-то позвал меня. Никого там уже не было, и трубка лежала, растянув закрученный пружиной шнур, и отражалась в столе, и говорила голосом Сани, моего помощника.
— Алло,— закричал я,— алло!
— Алло,— сказал Санин голос совсем рядом.
Мы помолчали, подышали.
— Ну, как делишки?
— Да пока неясно. Не совсем пока проходит наша штука.
— Да ведь все верно.
— Но, понимаешь, пока все так запутано. Люди-то все разные, каждый по-своему…