В канун Рагнарди
Шрифт:
А потом — мимо длинного ряда заваленных снегом лабазов, в двери, в темень и снова в двери, за которыми тусклый свет, протопленная до духоты тесная горница, ломящиеся столы и хриплый приветственный рев десятка хмельных глоток.
И был говор, и грохот посуды, и песни — странные, печальные, протяжные и исполненные яростного веселья, перемежающиеся хриплыми воплями.
И были пляски, здесь, в тесноте. По очереди, по одному выходили урманы и, почти не двигаясь с места, всплескивались вдруг бешеными высверками тяжелых широких клинков, сжатых в обеих руках, растворялись, тонули в неистовом мельтешении железных сполохов под ритмичные вскрики прочих.
А тот, меднобородый, сидел напротив, и отсветы холодного железа и теплых огней вспыхивали-искрились в его потемневших глазах, и он смеялся, говорил что-то, подливал хмельного равно с собой. И хмельное бродило в крови веселым
Тот, которым стал я, не заметил, как, почему мертвая тишина повисла в горнице, но, вдруг осознав безмолвие вокруг, мгновенно очнулся от хмельной полудремы, метнул настороженный взгляд по сторонам, готовый ко всему.
Новое лицо. Будто порожденное морозом и снегом, которые там, за стеной. Прозрачные голубые глаза, холодные, глядящие поверх и сквозь, словно глаза хищной птицы. Резкие костистые черты, впалые бледные губы, едва заметные на белой коже лица. Волосы — длинные пряди льдистой, искристой синевы.
Говорит. Нет, поет медленные выспренние рулады, поет высоким, старческим, но на удивление чистым голосом. Скальд? Да. Замолкли пьяные, внимая волшебству слов, не скрипнет, не стукнет вокруг, даже трескучие огни масляных плошек будто притихли, боясь помешать.
Есть ли музыка в грохоте прибоя, в протяжном переливчатом вое пурги? Если есть, то именно она звучала в этом странном напеве — без рифм, без мелодии...
"В далекой мрачной стране,Где ночь не рождает звезд,Где дикий бессмертный мракКует пространство во льды,В провале бездонной мглыОН ждет.ОН льет в черноту небесЦветные сполохи зла -Холодный умерший свет,Без отсветов, без тепла -Страшней непроглядной тьмы.И ждет.А время идет над ним,Как плавный медленный снег,Вплетаясь в вещие сныПадением умерших лет,И дрема ЕГО легка:ОН ждет.Огромный призрачный волк -Исчадье мрака и льда -Застыл у него в ногах.ОН тихо гладит во снеКолючий морозный мехИ ждет.ОН ждет мгновенья, когдаСквозь саван веков и сновУслышит могучий зовОтмерившей срок судьбы,Чтоб вспрянуть из мертвых льдов,Чтоб в битве сразить врагов -Вотана, и всех богов,И всех героев земли.И яростный волк ФафнирПожрет человечий род,И время двинется вспять,И все начнется опять.О люди фиордов! К вамПриходят жрецы из странГде страх сильнее людей -Жрецы в одеждах старух,С макушкой, обритой в круг.(Помните: ОН ждет!)Они так сладко поютО боге, который в них!Они манят и зовутЗабыть о наших богахДля бога, который в них...(Помните: ОН ждет!)Их бог прекрасен лицом,Как ТОТ, ЧТО ДРЕМЛЕТ ВО ЛЬДАХ"...А тот, который я, не отрываясь смотрел на своего рыжебородого соседа, как он медленно поднимается из-за стола, щурит недобро глаза, перекатывает по скулам тяжелые желваки. И вдруг каменный кулак его врезался в стол под треск дерева и звон посуды, и дрожащий от ярости голос перекрыл пение скальда сорванным рыком:
— Я, Гунар из Эглефиорда,
прозванный Ротвулфом, я, носящий знак Белого Бога, знак креста, говорю тебе, безумный старик: замолчи, собака, или я забью тебе обратно в глотку твои богохульные песни вместе с зубами!..Скальд глянул невидяще и вдруг так стремительно взбросил руку к лицу рыжебородого, что тот отшатнулся. И старик заговорил бесстрастным звенящим голосом волхва-вещуна:
— Ты, предавший своих богов, не с тобой говорю я теперь. К вам обращаюсь, о дети Вотана, люди земли фиордов. Не слушайте лживое карканье иноземных воронов в черных одеждах. Они говорят: «Ваши боги кровожадны и злы». Но помните: это — наши боги. Они говорят: «Ваши боги безобразны». Но помните: это — наши боги. Они говорят: «Ваши герои — убийцы». Но помните: это — герои нашей земли, отцы и деды наши, породители наши. Спросите жрецов креста: «Разве ваши боги не учат сражаться за своих отцов и за веру своих отцов? Если нет — для чего нам такие боги?»
Белый Бог прекрасен лицом и речами, но он чужой в земле фиордов, его правда — чужая правда, его воля — чужая воля, его доброта — чужая доброта; а чужая доброта — зло, так было и будет. И если иная правда нужна нам, ее подарят нам наши боги. Подарят — не продадут.
Сыны Вотана, дети земли фиордов, я знаю — Рагнаради близка, я вижу, как очи Локи сверкают из-под хмурых бровей Белого Бога, слышу рыкание Фафнира в пении женоподобных жрецов. Сыны своих отцов, ваше место там, где тени ваших предков, ваша судьба — судьба ваших богов: смерть за них и с ними. А эти из вас, предавшие богов и предков, чтоб пресмыкаться у стоп победителя — живая падаль, нидеринги, недостойные касаться меча. Не для них веселое бешенство погребального пламени, им гнить в зловонных темных могилах, пока воля Судьбы и злоба Локи, что дремлет во льдах, не поднимут их в бой против Вотана. Им — гнусная жизнь, гнусная смерть и гнусное бессмертие!..
Скальд умолк, и в незыблемой тишине, под мрачными тяжелыми взглядами, сгорбившись, глядя в пол, вышел из горницы носящий знак креста Гунар из Эглефиорда, прозванный Красным Волком...
Новгород. И одиннадцатый век. Или, может, самое начало двенадцатого. Ай да я... Это же надо так промазать! Лет на шестьсот — пятьсот по времени, и по расстоянию на ого-го сколько. Снайпер хренов... Черт, как же сосредоточиться? Попробовать прямо по карте? А со временем как? Где же выход, ведь должен же быть выход, ведь до сих пор удавалось повторять все. Или это был обычный сон? Не похоже. Но тогда почему ничего не выходит с повторным проникновением? Третья попытка, и третий раз не туда. Третья... Три... Может быть, треуголка? А ведь это — мысль. Это, пожалуй, стоит попробовать. Пожалуй, в других снах-проникновениях я треугольных шляп не встречал. Правда, это самый конец, но на безрыбье...
...Щегольская треуголка намокла, потемнела от пота, мутные струйки стекали из-под нее, оставляя на щеках поручика грязные полоски, и поручик утирался жестким и пыльным рукавом, поминая недобрым шепотом дорогу, жару, душный тесный мундир, игумена и всю его братию. Игумен делал вид, что не слышит, он не по возрасту бодро и скоро семенил по крутой каменистой тропинке, цепляя подолом облачения репьи; только изредка, нетерпеливо понукая распаренных солдат, волокших бочонок, оборачивал к бредущим следом лицо — утонувшие под сросшимися бровями глаза цвета осеннего неба, кривящиеся неприязнью тонкие бледные губы...
И это лицо, лицо наставника и, как казалось доселе, самого близкого на свете человека, нынче виделось столь постылым, что тот, которым был тогда я, смотрел лишь вперед и ввысь, в выцветающую от зноя синеву, хоть и оступался ежеминутно, хоть дважды едва не упал, (спасибо господину поручику: под руку подхватывал, не брезговал)...
А река шумела все громче и громче, совсем уже рядом, и тот, я, вдруг натолкнулся грудью на твердое, упруго-податливое, глянул невидяще в затылок внезапно остановившегося игумена. Тот отстранился — досадливо, гадливо, осенил себя крестным знамением, будто коснулся нечистого, кивком подозвал тяжело отдувающегося поручика: пришли.
Тропинка, вызмеившись к обрыву, метнулась внезапно крутыми уступами вниз, к воде, стеклянно пенящейся по ржавой укатанной гальке. А на другом берегу, в рыжих, млеющих на солнце утесах, четким пятном черноты виднелась узкая щель.
Игумен тускло глянул в лицо (впервые за последние дни); ткнул острым пальцем в черный изгиб в скалах противоположного берега:
— Там?
Тот, который я, отвернулся, угрюмо кивнул.
— Да свершится воля Господня! — игумен истово перекрестился. — Господин поручик, идем.