В казарме
Шрифт:
– Вот тебе враги!
Архипов вздрагивает головой, нервно кривит губами и крепко зажмуривает глаза. Остальные новобранцы еще прямей вытягиваю! спины и еще тесней прижимают ладони к коленям. Лицо у вольноопределяющегося так же спокойно, как и у других, но на скулах, под тонкой кожей, напряглись и судорожно двигаются сухожилия. Верещака по опыту знает, что теперь от Архипова не дождешься ни слова.
– Так и стой усе время, стэрво!
– говорит он, потирая руку, занывшую в локте от неловкого удара.
– И слухай, что я буду говорить. Унутренними врагами называются усе сопротивляющиеся российским
Четверть часа проходит в том, что Архипов напрягает все свои умственные способности, силясь удержать в памяти определение внутренних врагов, а Верещака, помогая ему в этом, истощает весь свой ругательный лексикон. Наконец, с грехом пополам, новобранцу удается повторить слова ефрейтора. Верещака чувствует себя усталым. Он вытирает лицо и шею ситцевым платком, на котором напечатана в рисунках сборка и разборка винтовки, и молча прохаживается взад и вперед вдоль окон. Новобранцы сидят по-прежнему неподвижно, вытянув руки вдоль колен, и следят, ворочая головами, за фигурой своего учителя. Где-то на другом конце казармы слышится мерный, тягучий голос, читающий вслух сказку:
– В то время к славной столице Зензивеевой подступил с огромным войском кпязь Лукопер, у которого голова была с пивной котел, а между глаз целая пядень. Дочь же соседнего короля, прекрасная Мельчигрия Султяновна. взятая в плен коварным Маркобруном... А из открытой двери цейхгауза доносится нежный дискант старого солдата Фомичева, полкового псаломщика, напевающего вполголоса рождественские ирмосы . (Род богослужебною песнопения).
– Же-езл от корени Иесеева, и-ницвет от него Христе...
Эти звуки, смягченные грустью и темнотой зимнего вечера, кажутся необыкновенно приятными и трогательными. Прислушиваясь к ним. молодые солдаты еще сильнее чувствуют тоску по оставленным родным деревням, жгучую, вечернюю тоску, которую из них долго еще не вытравит солдатчина, с ее сквернословием, похабными песнями и напускным молодечеством.
– Вольноопределяющийся! Что есть знамя?
– нарушает молчание Верещака. Мысли вольноопределяющегося были за сотни верст от казармы. Услышав вопрос ефрейтора, он вздрагивает и смотрит с удивлением, как только что разбуженный человек.
– Знамя есть священная воинская хоругвь, под которой собираются...
– Стой!
– перебивает его Верещака. простирая вперед руку с растопыренными пальцами.
– Неправильно. Повторите еще раз. Только не так швидко. По малу: Вольноопределяющийся повторяет то же самое, но более медленно, а Верещака дирижирует ему указательным пальцем:
– Знамя... есть... священная... воинская хоругвь.
Палец ефрейтора останавливается в воздухе и обличительно направляется в грудь волноопределяющегося.
– И брешешь!
– с укором и торжеством говорит Верещака.
– Брешешь! повторяет он с язвительным фальцетом.
– Какую ты там еще выдумал хоруг? Хе-руг-ва!.. От как нужно, а совсем не хоруг. Так и говори: знамя есть священная воинская херугва, под которою собираются защитники престола и отечества. Повтори.
– Кажется, в памятке написано хоругвь, г. ефрейтор?..
– Кажется? А вот мне кажется удивительным, чему вас там у стюдентах учат... Ежели
тебе начальство говорит херугва, то оно так и есть - херугва. И никаких!.. А ты мне тут начинаешь симметрично дурака валять. Ты думаешь, что як ты з господ, то тебе усе можно! Не-ет, брат, - поцелуй меня у спину, бо я на Спаса мед ел. Я тебя, брат, так распатроню!..Несмотря на то, что вольноопределяющийся по обыкновению молчит, ефрейтор чувствует себя несколько сконфуженным. Он отводит глаза в сторону и старается замять вопрос о правильности произношения.
– Скажи мне, Шевчук, что такое часовой?
Шевчук по-прежнему нахохливается, моргает глазами и отвечает:
– Часовой есть лицо неприкосновенное.
– Правильно. А почему, Бондаренко?
– Потому что до его никто не смеет дотронуться.
– Верно. Садись, Бондаренко. А что бывает у противном случае, Сироштан?
– У протывном случае строго зиськуется, - говорит Сироштан мрачным голосом и не глядя на ефрейтора. Этот ответ вдруг почему-то возмущает Верещаку.
– Как же ты разговариваешь с начальством. Сироштан? Разве ж тебя не учили, как с начальством разговаривать? А? Поверни ко мне свою собачью морду и отвечай: как ты должен разговаривать с начальством?
– Я должен отвечать только, когда меня спрашивают, глядеть начальнику в глаза, говорить бодро и весело, и притом всегда чистую правду, произносит Сироштан еще более угрюмым тоном.
– От, видишь. А ты свою лыку воротишь от начальника. Садись. Овечкин, ежели ты часовый, то для чего поставлен на пост?
– Для того, чтобы я не спал, не дремал, не свистал, не курил, не разговаривал и подавал честь гг. офицерам.
– А еще?
– И чтоб я не принимал от посторонних лиц никаких предметов и вещей на хранение.
– Хорошо, садись. Повторите, вольноопределяющийся, для чего часовый поставлен на своем посту?
– Для того, чтобы охранять вверенный ему пост, - спокойно отвечает вольноопределяющийся.
– И опять брешешь!
– сердито кричит Верещака, топая ногой.
– Повтори то, что тебе приказано, и больш никаких!..
– Слушаю, г. ефрейтор. Но в уставе прямо сказано. И третьего дня поручик Зыбин объяснял...
Упоминание о поручике окончательно выводит Верещаку из себя. Мягкий и участливый ко всем солдатам, поручик Зыбин держится с Верещакой чрезвычайно сурово и часто осаживает его за бестолковость и жестокость в обращении с новобранцами. А несколько дней тому назад он даже вызвал Верещаку в фельдфебельскую комнату и там, глаз на глаз, сказал ему. грозя перед его носом рукой в надушенной замшевой перчатке:
– Я вижу, Верещака, что у тебя молодые запуганы. Поэтому запомни, болван, что если я узнаю, что ты хоть пальцем тронул новобранца, сейчас же подам рапорт и - под суд! Понимаешь? Ступай...
Тогда произошло удивительное явление. Верещака, многократно битый за свою трехлетнюю службу - сначала дядьками, а потом унтер-офицерами и фельдфебелями, - вдруг впервые почувствовал себя глубоко оскорбленным коротким и презрительным выговором, который ему сделал этот застенчивый, ласковый поручик с лицом хорошенькой девочки. Непонятная обида до сих пор еще не улеглась в сердце ефрейтора, и слова вольноопределяющегося вдруг сообщили ей новую остроту.