В краю родном
Шрифт:
Он видит себя на велосипеде, едущим по дороге, на багажнике книга. Он работает в пестровской библиотеке. И ржавым ключом отмыкает тяжелый замок. Книги обступают со всех сторон со своим книжным запахом.
Стол его у окошка. Горшки с цветами на подоконниках. Это не экзотические цветы, а какие есть в каждой избе.
Крашеные полы сверкают. Добросовестная Матрена ухаживает за полами, поливает цветы, обмахивает пыль с книг, убирает паутину из углов. Это та самая Матрена, бывшая побирашка, теперь старуха с широким скуластым лицом. Так она и не вышла замуж.
— Спасибо тебе, Матрена, — говорит Викентий, —
— Полно тебе, Викентий. Какие уж тут труды.
Тихо весь день в библиотеке, уютно, чисто. Читатель тут редкий гость, разве что ребятня да пенсионеры. Один только Викентий и читает. А не читает, так смотрит на дорогу. А и на дороге ничего нет, одна только дорога. Зимой она смутная, а летом грязная.
Дед с бабкой под высокими елками неподалеку, а отец где-то в братской могиле…
Тихо весь день в библиотеке, уютно, чисто. Тихо осыпаются цветы. Читатель любуется ими. Им этого довольно. Век их недолог, жизнь их кроткая и молчаливая. А человеку надо много. Много денег, много любви, много еды. А в конце концов, не торгуясь, уходит он прочь из этого мира по бесконечной дороге. И ничего ему уже не надо. Он тих и молчалив и кроток, как увядшие цветы.
День да ночь, ночь да день. За белой птицей черная, за черной белая. Машут крыльями, и уносят людей, и приносят людей, чтобы снова потом унести, дав взглянуть одним глазком на зеленый, бурлящий мир. Но разве этого так уж мало?
Приходит Викентий к себе домой, зажигает свет, топит печку, что посреди избы. И сидит перед шумящим огнем, и кот трется холодной шерстью о его ноги.
— Чего тебе, дурачина? Ешь вон твое молоко. Или ты хочешь просто побыть со мной?
Но вот кто-то споткнулся в сенях, и дверь распахнулась, напустив морозу. Это дикая всадница Анюта прискакала на своей лошадке.
— Опять с книжкой?
— Да вот читаю про одного человека, у которого украли шинель.
— Видно, хороший был человек, — сказала Анюта.
— Хороший, — воскликнул Викентий, помогая освободиться ей от телогрейки. — Как я рад, что ты пришла.
Она расхохоталась басистым своим смехом, хлопнула Викентия по спине, смахнула с табуретки кота и сказала.
— Ишь, кота себе завел.
— Завел.
— Эх, Викентий, как вот ты уехал, так и затосковала я.
— Полно тебе, Анюта.
Она махнула рукой и долго смотрела в стену своими совиными глазами. Во взгляде ее мелькала растерянность.
— Зачем-ты уехал?
— Уехал, — пробормотал он.
А то вдруг мерещится ему лето. Сумерки. Идет с подойником бабка Дарья.
— Ну-ко попей, — говорит она Викентию и цедит в кружку молока. Пьет Викентий, и не пьется ему. Ни одной капли не попадает в рот. Пьет и не может напиться… Разве напьешься одними воспоминаниями?
Так всю ночь и промаялся Викентий рядом с крепко спящей Анютой. А наутро надо было ему уезжать. Она молча проводила его до остановки. Он закурил, но бросил папиросу и крепко обнял Анюту. Она спрятала лицо у него на груди.
Потом он сел в автобус. Она стояла рядом с пенсионеркой Елисаветой и махала ему рукой. Автобус поехал…
Прошел год, и вот он снова в деревне. Как будто ничего тут и не переменилось, его Анюта зимой вышла замуж за агронома из соседнего колхоза. К его воспоминаниям прибавилось еще одно.
У СВОЕГО ПОРОГА
Изба наша стояла на краю деревни. Сразу за огородами начинался лес — поскотина, невысокие елки да сосенки.
В огороде мы садили картошку, капусту, лук, голандку, то есть брюкву, и, может быть, еще немного морковки и огурцов. Оставшееся свободное место на межах густо зарастало травой, которую подкашивали ко сроку, и всегда выходила небольшая копешка сена. Ее обычно не скармливали корове до самой весны, а все возили сено из-за реки, с дальних пожен. Бывало, что так она и оставалась в огороде до следующего лета, когда сена хватало…
Я помню, угасал день, солнышко уж не ярилось, как в полдень на вершине неба, а прозябало над самым лесом, потом стало мелькать между качающимися деревьями, опускаясь все ниже и ниже к земле.
Я сидел на крыльце, ощущая босыми ногами гладкие, струганые половицы, теплые от солнца, и поэтому словно живые.
На столбе, подпиравшем крышу крыльца, висел жестяным рукомойник, а на гвозде рядом — пара стоптанных лаптей да обрывок лыковой веревки.
В воздухе, как шальные, носились мухи, в траве ползали жучки, козявочки, и все передо мной гудело, стрекотало, звенело и суетилось неизвестно для чего и зачем. Или же с каким-то потайным, скрытым от меня смыслом, а, может, и безо всякого смысла. Кто скажет, для чего живет все живое? Зачем трава, воздух, вода, заходы и восходы солнышка? Уж во всяком случае, не для того, чтобы мы могли дышать, пить и радоваться. А все само по себе, наверное, случайно соединилось в удивительную гармонию.
Тень от елки, что стояла позади огорода, стала плотнее, но вершина, усыпанная медными шишками, все еще была залита солнцем, все сверкала.
Идти в избу мне не хотелось. Там было пусто и тихо. И я продолжал сидеть на крыльце, ожидая, когда придут из-за реки мои дедушка, бабушка и мама.
За долгий летний день я соскучился по ним, истосковался весь. Да и как не истосковаться ребенку, который мал и несмышлен, и даже еще в школу не ходит, которому не под силу вытащить ухватом из печки большой чугун с картошкой и поесть?
Однако вот они и появились, вышли вдруг из лесу, впереди дедушка, потом бабушка с мамой.
Мама подошла ко мне, улыбнулась, а в руках у нее три ветки с перезревшей черемухой.
— На-ко вот тебе, угощайся.
Видимо, она провела своей жесткой ладонью по моей голове, может быть, в глазах у нее сверкнули слезы, стало жалко ребенка, который вот уже четвертый год живет без отца, а война все не кончается. Однако я ничего не заметил, потому что обрадовался веточкам черемухи, сплошь усыпанным черными сладкими ягодами, скорей стал их есть.
Но теперь мне кажется, что так оно и было, иначе и быть не могло, потому что я чувствую ее горячую руку на своей голове, остриженной овечьими ножницами, и по сей день.
— А у тебя, бабушка, что в подоле?
— Да тоже черемуха.
Оказывается, бабушка нарвала ягод в фартук, сказала, что хочет посушить их на зиму, мол, когда заболит у меня пучина, то есть живот, то можно будет полечить сушеной черемухой. Что ж, полечить так полечить…
Дедушка прислонил грабли к стене и бросил мне на крыльцо целую охапку травы: