В круге первом
Шрифт:
В эти московские месяцы нашлось время и поехать к дяде в Тверь.
61. Тверской дядюшка
Не случайно не было квартиры на адресе, чему удивлялся Иннокентий, – искать не пришлось. Это оказался в мощёном переулке без деревьев и палисадников одноэтажный кривенький деревянный дом среди других подобных. Что не так ветхо, что здесь открывается – калитка при воротах или скособоченная, с узорными филёнками, дверь дома, – не сразу мог Иннокентий понять, стучал туда и сюда. Но не открывали и не отзывались. Потряс калитку –
Убогий вид дома ещё раз убеждал его, что зря он приехал.
Он обернулся, ища, кого бы спросить в переулке, – но весь квартал в полуденном солнце в обе стороны был пустынен. Впрочем, из-за угла с двумя полными вёдрами вышел старик. Он нёс напряжённо, однажды приспоткнулся, но не останавливался. Одно плечо у него было приподнято.
Вслед за своей тенью, наискосок, как раз он сюда и шёл и тоже глянул на посетителя, но тут же под ноги. Иннокентий шагнул от чемодана, ещё шагнул:
– Дядя Авенир?
Не столько нагнувшись спиною, сколько присев ногами, дядя аккуратно, без проплеска, поставил вёдра. Распрямился. Снял блин жёлто-грязной кепчёнки со стриженой седой головы, тем же кулаком вытер пот. Хотел – сказать, не сказал, развёл руки, и вот уже Иннокентий, склонясь (дядя на полголовы ниже), уколол свою гладкую щеку о дядины запущенные бородку и усы, а ладонью попал как раз на угловато выпершую лопатку, из-за которой и плечо было кривое.
Обе руки на отстоянии дядя положил снизу вверх на плечи Иннокентию и рассматривал.
Он собирался торжественно.
А сказал:
– Ты… что-то худенек…
– Да и ты…
Он не только худ, он был, конечно, со многими немочами и недомогами, но, сколько видно было за солнцем, глаза дядины не покрылись старческим туском и отрешённостью. Он усмехнулся, больше правой стороною губ:
– Я-то!.. У меня банкетов не бывает… А ты – почему?
Иннокентий порадовался, что по совету Клары купил колбас и копчёной рыбы, чего в Твери не должно быть ни за что. Вздохнул:
– Безпокойства, дядя…
Дядя разглядывал глазами живыми, хранящими силу:
– Смотря – от чего. А то так – и ничего.
– И далеко воду носишь?
– Квартал, квартал, ещё половинка. Да небольшие.
Иннокентий нагнулся донести вёдра, оказались тяжёлые, будто донья из чугуна.
– Хе-е-е… – шёл дядя сзади, – из тебя работничек! Непривычка…
Обогнал, отпер дверь. В коридорце, подхватывая за дужки, помог вёдрам на лавку. А щёгольский синий чемодан опустился на косой пол из шатких, несогнанных половиц. Тут же заложена была дверь засовом, как будто дядя ждал, что ворвутся.
Были в коридорце низкий потолок, скудное окошко к воротам, две чуланных двери да две человеческих. Иннокентию стало тоскливо. Он никогда так не попадал. Он досадовал, что приехал, и подыскивал, как бы соврать, чтобы здесь не ночевать, к вечеру уехать.
И дальше, в комнаты и между комнатами, все двери были косые, одни обложены войлоком, другие двустворчатые, со старинной фигурной строжкой. В дверях во всех надо было кланяться, да и мимо потолочных ламп голову обводить. В трёх небольших комнатках, все на улицу, воздух
был нелёгкий, потому что вторые рамы окон навечно вставлены с ватой, стаканчиками и цветной бумагой, а открывались лишь форточки, но и в них шевелилась нарезанная газетная лапша: постоянное движение этих частых свисающих полосок пугало мух.В такой перекошенной, придавленной старой постройке с малым светом и малым воздухом, где из мебели ни предмет не стоял ровно, в такой унылой бедности Иннокентий никогда не бывал, только в книгах читал. Не все стены были даже белёны, иные окрашены темноватой краской по дереву, а «коврами» были старые пожелтевшие пропыленные газеты, во много слоёв зачем-то навешанные повсюду: ими закрывались стёкла шкафов и ниша буфета, верхи окон, запечья. Иннокентий попал как в западню. Сегодня же уехать!
А дядя, нисколько не стыдясь, но даже чуть ли не с гордостью водил его и показывал угодья: домашнюю выгребную уборную, летнюю и зимнюю, ручной умывальник, и как улавливается дождевая вода. Уж тем более не пропадали тут очистки овощей.
Ещё какая придёт жена! и что за бельё у них на постелях, можно заранее вообразить!
А с другой стороны, это был родной мамин брат, он знал жизнь мамы с детства, это был вообще единственный кровный родственник Иннокентия – и сорваться сейчас же – значит недоузнать, недодумать даже о себе.
Да самого-то дяди простота и правобокая усмешка располагали Иннокентия. С первых же слов что-то почувствовалось в нём больше, чем было в двух коротких письмах.
В годы всеобщего недоверия и проданности кровное родство даёт уже ту первую надёжность, что этот человек не подослан, не приставлен, что путь его к тебе – естественный. Со светлыми разумниками не скажешь того, что с кровным родственником, хоть и тёмным.
Дядя был не то что худ, но – сух, только то и оставалось на его костях, без чего никак нельзя. Однако такие-то и живут долго.
– Тебе точно сколько ж лет, дядя?
(Иннокентий и неточно не знал.)
Дядя посмотрел пристально и ответил загадочно:
– Я – ровесничек.
И всё смотрел, не отрываясь.
– Кому?
– Са-мо-му.
И смотрел.
Иннокентий со свободою улыбнулся, это-то было для него пройденное: даже в годы восторгов кряду всем Сам оскорблял его вкус дурным тоном, дурными речами, наглядной тупостью.
И, не встретив почтительного недоумения или благородного запрета, дядя посветлел, хмыкнул шутливо:
– Согласись, нескромно мне первому умирать. Хочу на второе место потесниться.
Засмеялись. Так первая искра открыто пробежала между ними. Дальше уже было легче.
Одет дядя был ужасно: рубаха под пиджаком непоказуемая; у пиджака облохмачены, обшиты и снова обтёрты воротник, лацканы, обшлага; на брюках больше латок, чем главного материала, и цвета различались – просто серый, клетчатый и в полоску; ботинки столько раз чинены, наставлены и нашиты, что стали топталами колодника. Впрочем, дядя объяснил, что этот костюм – его рабочий и дальше водяной колонки и хлебного магазина он так не выходит. Впрочем, и переодеться он не спешил.