В лабиринтах смертельного риска
Шрифт:
— А спать не будет, так хана! Приму открытый бой, у меня есть пистолет.
— Ну?
— Браунинг и десяток патронов к нему… Все равно расстреляют завтра и так и эдак! Погорел я, брат! Ничего не поделаешь, пропадать, так с музыкой!.. Полезу головой вперед, думаю, плечи пройдут… А ты меня подталкивай… Упаду на руки, может, сумею тихо, без стука, как мешок… Сколько там высоты-то… метра три, не больше…
— Убьешься. — В голосе Григория звучит тревога.
— А вдруг повезет… Меня, брат, фашисты три раза расстреливали, а я все живой… Если погибну, а ты выживешь, сообщи нашим, как погиб разведчик «Сыч».
— Когда думаешь срываться?
— В три часа ночи, самое глухое время.
Мы тихо спускаемся вниз и ложимся на солому.
Днем штаб полевой полиции № 306 охранялся тремя автоматчиками: один — у ворот, второй — у крыльца, третий — под сторожевым грибом возле тюремного сарая. Вечером часовой у ворот снимался и ворота закрывались. Часовой
Было три часа ночи, когда я высунул голову из окна. На мое счастье, по крыше барабанил дождь. Часовой спал и похрапывал. Под моими ногами были плечи Григория. Я подождал некоторое время и нажал ногой на его плечо. По этому сигналу Григорий стал медленно выпихивать меня наружу. И вот я весь почти уже за пределами окна… Рывок, и я падаю! Падаю без шума, плашмя, как мешок. Удар о землю — и теряю сознание. Очнулся — лежу на каменных плитах. Часовой с автоматом на коленях в нескольких метрах от меня. Я медленно поднимаю голову, сознание мутится, голова как чугунное ядро, приподнять ее с земли нет сил. Пробую шевельнуть рукой, ногой — удается. Но голову поднять не могу. Страшная боль в шее. Я медленно, без шума переворачиваюсь на живот, потом с трудом встаю на колени. Изо рта и носа бежит кровь. Держу голову неподвижно, огромным усилием воли координирую движения, встаю на ноги, прихватив с земли фуражку, и, как лунатик, держа спину прямо, чуть вытянув руку для равновесия, отхожу от сарая…
Это было почти немыслимо — у меня было явное сотрясение мозга. Как сумел я подняться, до сих пор понять не могу. Видимо, неистребимая жажда жизни и сила воли снова, как тогда из «рва смерти», подняли меня с земли.
Кое-как мне удалось добраться до каменной изгороди и зайти за угол дома. Изгородь была совсем невысокая, в другое время я бы запросто перескочил через нее, не держась руками. Но сейчас это было невозможно. Что делать? Стоило мне занести ногу — сразу терял сознание. Как же все-таки одолеть эту преграду? Снова пытаюсь перелезть — не могу. Выглянул за угол дома: часовой спит, а неподалеку от него валяется пустой ящик. Я нашел в себе силы осторожно подойти к ящику, захватить его одной рукой и перенести к изгороди. Все так же не двигая шеей, я встал на ящик, повернулся к изгороди спиной, сел на нее, затем повернулся боком и положил на изгородь одну ногу, потом вторую, затем нащупал рукой край ящика, переставил его через себя, поставил по другую сторону изгороди, повернулся, поставил поочередно ноги на ящик, потом на землю и со страшной болью в затылке побрел вдоль изгороди, хватаясь за нее рукой. Наконец мне удалось оторваться от нее и уйти в поле… «Ушел, ушел, ушел!» — бормочу я.
И вот вижу перед собой дом. Тут я почувствовал, что моя левая рука, согнутая в локте, не разгибается, к боли в шейных позвонках прибавилась дикая боль в руке.
Я подошел к дому, постучал в окно. Кто-то мелькнул за шторкой, потом открылась дверь на крыльце.
— Kas tur? [40] — Спросил по-латышски мужской голос, и я увидел седого старика в куртке поверх белья.
— Vaciesi ir? [41] — спросил я, как умел, по-латышски.
40
Кто тут? (латыш.)
41
Немцы есть? (латыш.)
— Nav [42] , — слышу в ответ.
Захожу в дом. Хозяин проводит меня в горницу. Стараюсь вспомнить латышские слова:
— Dzert! [43]
Старуха наливает мне кружку молока. Я выпил, и тут же меня вырвало. Я потерял сознание… Когда я пришел в себя, старик уже разрезал ножницами рукав кителя. Рука была сломана. На вспухшем локте — синее пятно, и багровые полосы расходятся от него лучами… Я вынимаю правой рукой деньги и даю старику.
42
Нет (латыш.).
43
Пить! (латыш.)
— Tas ir tev! [44]
— Ne, ne! Nevaiag! [45]
Я уже весь горю в огне. Кое-как подбирая слова, говорю:
— Atrak… Zirgs… Hospitalis Saldus… bet tad tev… [46]
Я показал ему жестами — расстрел!
Старик
понял, что я бежал из полевой жандармерии, и закивал головой…В трюме
Сильный запах нашатыря вернул мне сознание. Лежу на носилках. Перед глазами возникают, как из тумана, лица, белые халаты, косынки, шапочки врачей.
44
Это тебе! (латыш.)
45
Нет, нет! Не надо! (латыш.)
46
Скорее. Лошадь… Госпиталь Салдус… А то тебя… (латыш.).
— Was fehlt Ihnen? [47] — Надо мной сестра в косынке с красным крестом на лбу.
— Weiss ich nicht. Bei dem Panzerangriff vom Panzer gesturzt… Arm!.. Hals!.. [48] — отвечаю, напрягая силы, чтобы не попасть впросак.
Меня раздевают, закрывают простыней, кладут на другие носилки и куда-то несут, видимо, в операционную. Чувствую укол. Больше ничего не помню.
Очнулся в палате. Я весь в гипсовых накладках, шинах, бинтах. Грудь, шея, рука… Полное безразличие и апатия. Только ноющая боль в руке и холодная скованность в шее.
47
Что у вас? (нем.)
48
Не знаю, при танковой атаке упал с танка. Рука!.. Шея!., (нем.)
Вошел пожилой врач. Белые резиновые перчатки держат два рентгеновских снимка в металлических рамках, с которых еще Стекают струйки воды.
— Hier, die Hals wirbel etwas gequetscht, der Arm gebrochen, Splitter im Gewebe… [49] — говорит он.
Температура у меня поднимается. Забытье заволакивает сознание. Но стоит очнуться, как мною овладевает смертельный страх — боюсь в бреду проговориться по-русски. Обливаюсь потом. Душат кошмары: мчатся немецкие мотоциклы, лают овчарки, они обегают стволы деревьев в лесу, в котором я спасаюсь, и летят мне навстречу… Чья-то землянка, я кидаюсь в глубину и зарываюсь в сено… Над входом собачьи морды, у каждой на голове каска. Одна овчарка хватает меня за руку — больно — и выволакивает из землянки, вцепившись в руку, тащит меня по земле… Я ударяюсь головой о стволы деревьев. И вдруг навстречу летит легковая машина, в ней сидит капитан Бёрш. Я кричу ему: «Господин Бёрш! Господин Бёрш! Я здесь!» Он поворачивается, и я, к ужасу, вижу, что это капитан Фридрих Люцендорф! «Верните мне мою форму! — шипит он. — А где фуражка?» — «Не знаю! — кричу я. — Я ничего не знаю!»
49
Вот. У вас сдвинуты шейные позвонки, сломана кисть руки, осколки в тканях… (нем.)
— Очнитесь, господин капитан! — Голос откуда-то издалека. Я открываю глаза. Рядом сидит фельдфебель. — Где ваши документы, господин капитан? — говорит он ласково.
— В кителе, — шепчу я пересохшими губами.
— В носовой платок я завязал часы, деньги, зажигалку, браунинг, две обоймы и записную книжку. А где ваши документы?
— Не знаю. Ничего не знаю.
— Как ваша фамилия?
Я с трудом понимаю вопрос и бухаю первое, что приходит на ум:
— Геринг.
Он, видимо, понимает, что я отвечаю невпопад.
— Я спрашиваю, как ваша фамилия?
— Мюллер.
— Имя?
— Генрих, — говорю я наугад.
— Генрих Мюллер, — повторяет он и записывает в бланк-анкету.
— Год рождения?
— 1919.
— Где родились?
— Дюссельдорф, — говорю первое, что приходит на ум.
Мне снова плохо, и я теряю сознание.
Очнулся, когда два санитара перекладывали меня на носилки. На груди правой рукой нащупал кожаный кошелек, висевший на шнуре. Залез в кошелек пальцами, вынул анкету: «Генрих Мюллер… Это, значит, я… Из Дюссельдорфа… Господи, не забыть бы!»
Носилки грузят на санитарную машину. Машина перевозит раненых на вокзал и потом в вагоны. Вот уже поезд стучит по рельсам…
Мне снова чудится автоматная очередь. «Не стрелять! — кричу я. — Не стрелять! Хайль!» Уже не поезд, а пароход. Подо мной что-то качается. Где-то глухо стучат двигатели.
Очнулся в трюме. Тысячи немецких раненых солдат и офицеров… Пароход идет из Либавы в Кенигсберг.
— Кому воды? Кому воды? — Голоса медсестер.
И вдруг мужской резкий голос из рупора: