В ловушке. Трудно отпускает Антарктида. Белое проклятие
Шрифт:
Всего этих километров до Лазарева было триста семьдесят. Сначала шла полоса дрейфующего льда, через которую «Обь» продралась несколько часов назад, дальше минут пять мы летели над чистой водой, а потом началось то самое гигантское ледяное поле, километров на двадцать пять в поперечнике. Для ради удовлетворения любознательности я снизился до ста метров и пролетел над теми местами, где Петрович калечил «Обь», – они запомнились по двум пирамидальным айсбергам, которые вмерзли в поле и возвышались наподобие рыцарских замков. Петрович был абсолютно прав: пробить такое десятибалльное поле мог разве что атомный ледокол, да и то в случае крайней нужды; северная часть образовалась из смерзшихся несяков, и, сколько хватало глаз, поле щетинилось торосами. И лишь далеко южнее, куда «Обь» ни
Вот чего я в самом деле не люблю, так это лететь на одномоторном самолете над открытым морем. Не потому, что я такой изнеженный и капризный, а просто не лежит душа из-за одного обстоятельства: откажет единственный мотор – и некуда сесть, товарищи пассажиры. Если по той или иной причине «Аннушка» захочет перевести дух и отдохнуть, на поверхности она пробудет не больше, чем булыжник, ибо плавучесть ее равна нулю. Когда в сорок третьем мой ЯК задымил над Черным морем и категорически отказался планировать, я плюхнулся на парашюте в соленую воду и пропитывал ею организм до тех пор, пока морячки не втащили меня в катер. С того случая я испытываю, быть может, не всем понятное, но исключительно стойкое отвращение к чистой воде, которое тем сильнее, чем дальше ближайшая суша. Поэтому, как только началось открытое море, я то и дело поглядывал на Самохина, который сидел на месте второго пилота, чмокал губами и на слух прощупывал у двигателя пульс. Три пальца с двумя закорючками – и на том спасибо!
На полпути до Лазарева я решил, что рехнулся, – суша! Не поверил своим глазам, обернулся к Диме Желудеву, тот ошарашенно смотрит на карту. А в шлемофоне Ванин голос: «Ты куда меня завел, Сусанин?» Желудев сунул мне карту под нос: – Курс правильный, не иначе айсберг, Кузьмич! Сумерки, видимость хреновая, включил фары – ну и чудовище! Такого гиганта я еще не видел, конца края нет, не айсберг, а целое государство по морю бродит. На всякий случай занесли на карту: если что, на таком острове преотлично можно отсидеться. Старая привычка: когда лечу, зыркаю глазами по сторонам, фиксирую местечки, сколько-нибудь пригодные для посадки. Даже размечтался: хорошо бы протянулся этот бродяга до самого Лазарева! Так нет, километров через пятнадцать показал нам айсберг свою спину, снова началось море, и я с некоторой грустью полетел дальше, испытывая ощущения циркача, работающего под куполом без сетки.
А минут через сорок поймал себя на том, что чувствую какую-то тревогу. Прислушался к мотору – не хрипит, штурвал податливый, как ручной, а все-таки нет на душе спокойствия, будто точит ее паршивый червячок. Очень мне не понравился этот червячок. Появлялся он в моей жизни, насколько помню, три раза, и всякий раз интуиция меня не обманывала: дважды, когда сбивали, и во Вторую экспедицию, когда летел на Восток с грузом фанеры. Почему появлялся червячок, откуда и по какой причине – убей, не пойму: может, все дело в сомнении, которое не пожелало остаться па земле и спряталось в укромном уголке мозга. Правда, сбивали меня на законном основании: первый раз не вышел сгоряча из боя, хотя расстрелял все боеприпасы, а второй – дотягивал, как пелось в популярной песне, «на честном славе и на одном крыле», с почетным эскортом из двух «мессеров». А с фанерой, будь она проклята, произошла такая история. Везли мы ее на сброс, потому что на Востоке было за шестьдесят градусов и о посадке не могло быть и речи: сесть-то, сядешь, а как взлетишь? Над расположением станции открыли грузовой люк, хотели сбросить фанеру, а она застряла! Парус! Я изо всех сил штурвал на себя, но куда там, вот-вот спикирую! Инструктор, руководивший сбросом, замер в столбняке, а Боря Бродов, мой тогдашний штурман, повис на шнуре – том самом, которым парашютисты пользуются перед прыжком, – и ногами эту фанеру, ногами! Вытолкал – спас самолет и его славный экипаж… А теперь скажите, откуда мой червячок мог знать,
что фанера застрянет? А ведь знал, мерзавец, точил!Значит, стал я продумывать, почему испытываю какую-то неуверенность и даже тревогу. Ну, ресурс выработан – это, конечно, не вдохновляет; однако и не на такой рухляди с песней летали… Открытое море? Тоже понятно, но и такое сто раз бывало в нашей прекрасной жизни… А может, это и мой ресурс выработан? Может, пора уступать штурвал жизнерадостному атлету со свежими сосудами и без признаков гипертонии? Держи карман шире, мой организм пока что вполне устраивает и меня самого, и врачей, и неувядаемую супругу Анастасию Ильиничну.
И тут словно током пробило: вот уже несколько минут я не слышу ведомого!
– Ваня, чего молчишь?
– Разбираемся… Не хочу раньше времени тебя пугать.
– Что у тебя?
– Сами не поймем… Наверное, поршневые кольца… Коля, развернись, посмотри-ка, что там у меня делается!
Из коллектора Ваниной машины вырывались броски черного дыма.
А лететь еще было минут тридцать… Понятно, почему я не люблю открытое море?
– Подбирай высоту, Ваня!
– Не могу… Тягло-то у меня одно, и оно не тянет!
Я летел сзади, морально его подстраховывая, хотя цена такой страховке была ломаный грош.
– Как ераплан, Ваня?
– Трясет чертову кобылу!
– Скажи, пусть облегчает машину, Кузьмич! – проорал мне Самохин. – С кольцами у него или клапана прогорели!
Молодец, спасибо, поставил диагноз! «Больной перед смертью не икал?» Толку-то что? Наверное, поршневые кольца. В их канавках скопился нагар, кольца потеряли эластичность и не прижимались к зеркалу цилиндров… А может, прогорели выпускные клапана – хрен редьки не слаще: в обоих случаях неполное сгорание смеси, потеря мощности двигателя…
– Скорость, скорость удерживай! Сбрасывай спальные мешки, коробки с НЗ!
– Сбросил…
– Ну?!
– Иду на самолюбии, Коля, теряю высоту…
– Держись, Ванюха! До барьера по расчету двадцать пять километров!
– На двадцать пять больше, чем мне нужно… Скоро будем эфтим местом воду черпать!
– Облегчай ераплан! Шубы сбрасывай, Ваня, унты!
Ваня уже потерял метров сто и теперь шел на высоте двести пятьдесят метров. Скорость у него упала со ста пятидесяти до ста двадцати километров в час, дальше падать некуда – разве что в море… Типун мне на язык, тьфу-тьфу-тьфу… Как оно называется, черт бы его побрал… Да, море Рисер-Ларсена… Температура воды минус полтора градуса… А планировать с такой высоты «Аннушка» может… Ни черта она не может»… Несколько сот метров! Продержись, родной, молился я, еще десять минут!
– Сбрасываешь, Ваня?
– Все сбросил… В одних кальсонах прилетим…
– Вижу барьер! Еще немножко, Ваня!
– Тяну…
– Давай, давай, Ваня!
Вот она, желанная, любимая… В жизни так не радовался при виде Антарктиды!
– Заходи с западной стороны, Ваня, там барьер ниже!
– Есть с западной стороны…
– Тянешь?
– Теперь дотяну!
– Ваня, давай хором: «Помира-ать нам ранова-то…»
– Пошел к черту!
– Иду! Полосу видишь?
– Вижу.
– Не оставляй любовь на старость, а торможение на конец полосы!
– Спасибо, дай потом записать!
Одна за другой «Аннушки» приземлились на полосу. К машине Крутилина бежали люди с каэшками и унтами.
Семёнов
Из кают-компании доносились возбужденные голоса; я прикрыл дверь плотней, мне казалось, что я физически ощущаю чудовищное напряжение, которое пронизывало находящихся там людей.
– Слышишь, Ваня? Они уже одной ногой на Большой земле.
Белов и Крутилин пили чай, крутой и крепкий, почти что чифирь; Крутилин резко отставил чашку и обратил ко мне осунувшееся лицо.
– Не уговаривай, Сергей, я не девочка. Когда летел над открытым морем, так вспоминал дедушку, бабушку и председателя месткома товарища Мышкина!
– Так ведь долетел, Ваня? – с наслаждением прихлебывая чай, подал голос Белов.
– Без груза.
– Самолет можно еще облегчить, – напомнил я. – Вспомогательный движок скинуть, вот тебе сто килограммов.