В людях
Шрифт:
– Возьми другую...
На моё горе у него в чёрном сундуке, окованном железом, много книг тут: "Омировы наставления", "Мемории артиллерийские", "Письма лорда Седенгали", "О клопе насекомом зловредном, а также об уничтожении оного, с приложением советов против сопутствующих ему"; были книги без начала и конца. Иногда повар заставлял меня перебирать эти книги, называть все титулы их, - я читал, а он сердито ворчал:
– Сочиняют, ракалии. Как по зубам бьют, а за что - нельзя понять. Гервасий! А на чорта он мне сдался, Гервасий этот! Умбракул...
Странные слова, незнакомые имена надоедливо запоминались, щекотали язык, хотелось
Эта рыжая баржа очень занимала меня, я целый час мог, не отрываясь, смотреть, как она роет тупым носом мутную воду. Пароход тащил её, точно свинью; ослабевая, буксир хлестал по воде, потом снова натягивался, роняя обильные капли, и дёргал баржу за нос. Мне очень хотелось видеть лица людей, зверями сидевших в железной клетке. В Перми, когда их сводили на берег, я пробирался по сходням баржи; мимо меня шли десятки серых человечков, гулко топая ногами, звякая кольцами кандалов, согнувшись под тяжестью котомок; шли женщины и мужчины, старые и молодые, красивые и уродливые, но совсем такие же, как все люди, только иначе одетые и обезображенные бритьём. Конечно, это - разбойники, но бабушка так много говорила хорошего о разбойниках.
Смурый, более других похожий на свирепого разбойника, угрюмо поглядывая на баржу, ворчал:
– Избави боже такой судьбины!
Как-то раз я спросил его:
– Почему это - вы стряпаете, а другие убивают, грабят?
– Я не стряпаю, а готовлю, стряпают - бабы, - сказал он, усмехаясь; подумав, прибавил: - Разница меж людьми - в глупости. Один умнее, другой меньше, третий - совсем дурак. А чтобы поумнеть, надо читать правильные книги, чёрную магию и - что там ещё? Все книги надо читать, тогда найдешь правильные...
Он постоянно внушал мне:
– Ты - читай! Не поймёшь книгу - семь раз прочитай, семь не поймешь прочитай двенадцать...
Со всеми на пароходе, не исключая и молчаливого буфетчика, Смурый говорил отрывисто, брезгливо распуская нижнюю губу, ощетинив усы, - точно камнями швырял в людей. Ко мне он относился мягко и внимательно, но в этом внимании было что-то пугавшее меня немножко; иногда повар казался мне полоумным, как сестра бабушки.
Иногда он говорил мне:
– Подожди читать...
И долго лежит, закрыв глаза, посапывая носом; колышется его большой живот, шевелятся сложенные на груди, точно у покойника, обожжённые, волосатые пальцы рук, - вяжут невидимыми спицами невидимый чулок.
И вдруг начнёт ворчать:
– Да. Вот
тебе - разум, иди и живи! А разума скупо дано и не ровно. Коли бы все были одинаково разумны, а то - нет... Один понимает, другой не понимает, и есть такие, что вовсе уж не хотят понять, на!Спотыкаясь на словах, он рассказывал истории из своей солдатской жизни, - смысла этих историй я не мог уловить, они казались мне неинтересными, да и рассказывал он не с начала, а что на память приходило.
– Призывает того солдата полковой командир, спрашивает: "Что тебе говорил поручик?" Так он отвечает всё, как было, - солдат обязан отвечать правду. А поручик посмотрел на него, как на стену, и отвернулся, опустил голову. Да...
Повар сердится, дышит дымом и ворчит:
– Разве же я знаю, что можно говорить, чего нельзя? Тогда поручика засудили в крепость, а матушка его говорит... а, боже мой! Я же не учёный ничему...
Жарко. Всё вокруг тихонько трясётся, гудит, за железной стенкой каюты плещет водой и бухает колесо парохода, мимо иллюминатора широкой полосой течёт река, вдали видна полоска лугового берега, маячат деревья. Слух привык ко всем звукам, - кажется, что вокруг тихо, хотя на носу парохода матрос заунывно воет:
– Се-емь, се-емь...
Не хочется принимать участия ни в чём, не хочется слушать, работать, только бы сидеть где-либо в тени, где нет жирного, горячего запаха кухни, сидеть и смотреть полусонно, как скользит по воде эта тихонькая, уставшая жизнь.
– Читай!
– сердито приказывает повар.
Его боятся даже классные официанты, да и смиренный, скупой на слова буфетчик, похожий на судака, тоже, видимо, боится Смурого.
– Эй ты, свинья!
– кричит он на буфетную прислугу.
– Поди сюда, вор! Азиаты... Умбракул...
Матросы и кочегары относятся к нему почтительно, заискивающе, - он давал им вываренное бульонное мясо, расспрашивал о деревне, о семьях. Масленые и копчёные кочегары-белоруссы считались на пароходе низшими людьми, их звали одним именем - ягуты, и дразнили:
– Ягу, бягу, на берягу...
Когда Смурый слышал это, он, ощетинясь, налившись кровью, орал кочегару:
– Ты что позволяешь смеяться над собой, лыковая харя? Бей кацапа в морду!
Как-то раз боцман, красивый и злой мужик, сказал ему:
– Ягут да хохол - одна вера!
Повар схватил его за шиворот, за пояс, поднял на воздух и начал трясти, спрашивая:
– Хочешь - расшибу?
Ссорились часто, иногда до драки, но Смурого не били, - он обладал нечеловечьей силищей, а кроме этого, с ним часто и ласково беседовала жена капитана, высокая, дородная женщина с мужским лицом и гладко, как у мальчика, остриженными волосами.
Он жестоко пил водку, но никогда не пьянел. Начинал пить с утра, выпивая бутылку в четыре приёма, и вплоть до вечера сосал пиво. Лицо у него постепенно бурело, тёмные глаза изумлённо расширялись.
Бывало, вечером, сядет он на отводе, огромный, белый, и часами сидит молча, хмуро глядя в текучую даль. В этот час все особенно боялись его, а я - жалел.
Выходил из кухни Яков Иваныч, потный, раскалённый; стоял, почёсывая голый череп, и, махнув рукою, скрывался или говорил издали:
– Стерлядь уснула...
– Ну, в солянку...
– А если уху закажут или паровую?
– Готовь. Сожрут.
Иногда я решался подойти к нему, он тяжело передвигал глаза на меня.
– Что?