В Маньчжурских степях и дебрях(сборник)
Шрифт:
И вдруг Синков увидел, что он ищет что-то глазами у него на столе. Затем ноги у него подогнулись, и он опустился перед Синковым на колени…
Опять его лицо вспыхнуло горячею мукой…
И вместе с мукой в лице его был стыд… Но стыд слетел совсем с лица, когда он заговорил…
Осталась только одна мука, великая, неизъяснимая, охватившая всего его, заставившая его затрепетать, как от рыдания.
Он говорил:
— Послушайте, отпустите меня… Ведь вы знаете, кто это (он повел глазами по столу между бумаг). Вы сами молодой человек…
Синков встал.
Тогда
— Погодите!
Но Синков даже не взглянул на него.
Его лицо было обращено к Семенову…
Японец заметил, должно быть, что он собирается отдать какое-то приказание Семенову.
— Погодите! — крикнул опять он, поворачиваясь на коленях вслед за Синковым. — Поручик!..
И опять выкрикнул надорванным голосом:
— Погодите!
— Ну? — хмуро сказал Синков.
Он через плечо взглянул на японца. Брови у него были сдвинуты, лицо строго и серьезно… Он чувствовал только, что не может прямо смотреть в лицо японцу.
Тот крикнул снова:
— Ах, поручик!
И затем продолжал, путаясь и мешая русские слова с японскими:
— Она, моя невеста… Слушайте, возьмите себе бумаги и все. Слушайте, поручик…
— Семенов! — возвышая голос и чувствуя, что голос у него выходить будто чей-то чужой, пресекающийся в гортани, крикнул Синков…
Японец закрыл лицо руками и наклонил голову, как бы в ожидании удара.
Он совсем затих и ждал этого удара, этого приказания Синкова схватить его, связать и вывести из фанзы.
Но Синков медлил.
Наконец, он выговорил отрывисто, словно выбросил свои слова:
— Возьми его!
И тяжело приводил дух.
Японца через два дня уже не было в живых.
Его расстреляли.
В последнюю ночь Синков выпросил у начальства передать несчастному карточку его невесты…
Когда он пошёл к пленнику и протянул ему медальон, тот схватил медальон и прижал его обеими руками к сердцу…
Несколько секунд смотрел он глазами, заволокшимися слезами, вдаль, мимо Синкова, потом спрятал медальон за пазуху и протянул Синкову руку.
— Вы все-таки человек…
Но Синков руки не принял.
Он покачал головою и сказал:
— Вы — шпион…
И, повернувшись, пошел прочь…
Японец присел на корточки, взял опять в руки медальон, потом смотрел на него, скрючившись весь и низко наклонив голову.
Егоркин хунхуз
I
На беглых с каторги у Егорки был свой взгляд.
Он их приравнивал к пушному зверю немного поценней белки.
Сам он был охотник.
Он говорил про беглого.
— За белку мне дадут пятачок за шкурку, а у него (т. е. у беглого), уж как не верти, всякой хурды-мурды найдется на гривенник.
И, крякнув, он сдвигал густые рыжеватые брови и пригибал к ладони палец на левой руке; толстый и корявый как дубовый сучок, с редкими длинными волосами по всему пальцу с тыльной стороны.
Казалось,
от мозолей или отчего другого пальцы у него не сгибались свободно так, как у людей, и чтобы пригнуть палец к ладони, он надавливал на него другим пальцем на правой руке на самый кончик, на ноготь и, пригнув к ладони, придавливал еще, словно для того, чтобы палец не выпрямился как-нибудь сам собой.— Первое, — произносил он тоном знатока, очень важного хорошо ему известного зверка, непризнаваемого, однако, за дичь другими охотниками. — Первое — котелок.
Тут он вздергивал свои рыжие брови и поднимал значительно указательный палец.
— Э! у всякого бегуна есть котелок… Второе…
И он загибал другой палец совершенно так же, как первый, сначала вытянув его, потом захватив с исподу пальцем правой руки.
Одну по одной он перечислял все вещи, могущие оказаться у беглого.
В заключение он говорил:
— Вот тебе и беглый.
И, прищурив левый глаз, усмехался самодовольно и с отражением в лице и в глазах, которое можно было перевести так:
«Я брат, нигде не пропаду».
Но ведь как бы то ни было — он охотился на людей. И всякий, кто выслушивал эти признания, словно слышал в этих признаниях запах крови.
Егорка был один, совсем один, у него не было приятелей.
И когда он приглашал с собой кого-нибудь на охоту — даже в те дни, когда трудней всего было встретить беглых в лесу — он получал отказ.
Тогда он отправлялся один, угрюмый и мрачный, потому что и ему тоже чудился словно запах крови, пропитавший и его всего… Запах человеческой крови.
Каждый год он уходил на эту «тягу» на беглых.
Он был отличный стрелок, и у него была отличная берданка, карабинского образца, коротенькая и очень легкая.
Называл он ее гусаркой, потому что в свое время такими карабинами были вооружены наши гусары.
Был у него и обжимитель для патронов, и прибор для вставки пистонов.
Он прекрасно знал тропы, проложенные беглыми, — не хуже самих беглых.
Он собственно не искал беглых, не выслеживал их, а переселялся на известное время в те места, где беглых больше можно было встретить.
И он никогда не промахивался.
Он не промахивался даже по белке.
Он жалел патроны, потому что у него их было мало, и они иногда лопались. Паять их было трудно, да и все равно это ни к чему не повело бы.
Спаянный патрон опять лопнет.
Он знал это по опыту.
И он старался целить непременно в «убойное место» — в висок, в затылок, под сердце.
А белку он бил в носик или в глаз.
Тихо в лесу. Полдень. Егорка остановился на отдых. У него тонкий слух и большая опытность. Он отличит сразу, отчего хрустнула ветка — близко ли, далеко ли — все равно лишь бы звук, хоть обрывок звука долетел до него.
— Человек, — шепчет Егорка, вытягивает шею и сам весь вытягивается.
На лбу собрались морщины, губы поджаты. Серые большие глаза широко открыты.
Но он еще не встает с земли. Он только прислушивается — не ошибся ли.