В Маньчжурских степях и дебрях(сборник)
Шрифт:
Но золото хранилось у него.
— Вы дадите нам провожатого?
— Хорошо, — сказал Цзын-Тун.
Он на все был согласен.
Он мало теперь о чем думал. Одна мысль владела теперь им:
«Пусть едут, пусть едут».
Эта мысль с каждым биением сердца била ему в грудь. «Пусть едут, пусть едут»…
И он сказал:
— Хорошо.
По направлению к вокзалу чрез огромный пустырь шли две дамы в сопровождении высокого, бородатого субъекта в старой обтершейся кожаной куртке.
Когда-то эту
Иванов был страстный игрок и спустил у Цзын-Туна не одну сотню. Но теперь ему было нечего спускать. Цзын-Тун оставил его у себя в качестве прислуги.
Когда Цзын-Тун платил Иванову жалованье, Иванов проигрывал его в тот же вечер.
Иванов был всегда неразговорчив и мрачен. Он шел за своими дамами, высокий, взъерошенный, как медведь, опустив голову, угрюмо поглядывая вперед из-под густых черных бровей.
Спускалась ночь.
На всякий случай Иванов захватил с собой дубовый кол.
Вдруг Иванов остановился.
Глухой удар. Потом удар еще…
Быстро во всю прыть бежит Иванов, а на том месте, где он стоял только что, корчатся две темные женские фигуры.
Цзын-Тун метал банк.
Вокруг небольшого столика, за которым он сидел, стояло кучкой несколько человек.
Просторная низкая комната, скорее подвал, а не комната, со сводчатым потолком, обитым железными выкрашенными в белую краску листами, освещалась только свечкой в медном низеньком, с ручкой, подсвечнике, стоявшей на столе перед Цзин-Туном.
Свечка горела неровным широким пламенем. На полу и на стенах от стоявших около Цзын-Туна лежали огромные тени.
От времени до времени Цзын-Тун оставлял карты, протягивал к свече руку и своими крепкими желтыми ногтями очень ловко, словно маленькими острыми щипчиками, отрывал верхушку обгорелого фитиля. Тогда пламя свечи становилось меньше, тени сбегали со стен, и самые стены точно отодвигались куда-то в глубь, в темноту. Но свеча скоро опять разгоралась, пламя забирало силу, колебалось, трепетало, вытягиваясь кверху, и вместе с ним из-под стола и из-под ног, играющих выползали опять огромные безобразные тени и занимали свои места на полу, на стенах, на потолке.
Стены выступали из мрака. Красноватый отблеск пламени вспыхивал слабо вверху на потолке, на железных листах.
В комнате было тихо. Слышался только шорох тасуемых карт да их шелест, когда Цзын-Тун, перетасовав, принимался метать.
Что-то скрипнуло в глубине комнаты слабо и тихо… Потом по каменному полу громко раздались шаги.
К столу подошел Иванов.
Цзын-Тун узнал его сразу — по шагам. Не переставая тасовать карты и не роднимая головы, он спросил:
— Проводил?
Сейчас же он услышал, как задышал Иванов. Дышал Иванов всегда с полуоткрытым ртом, шумно вбирая воздух, одновременно ртом и носом. Точно нос у него постоянно был заложен.
— Восьмерка, — сказал Иванов.
Снова послышалось его сопенье. Через секунду Иванов добавил:
— Бубновая.
Во
время игры Иванов обыкновенно имел при себе свою колоду карт. Прежде, чем назначить карту, он пробовал счастье: вынимал из колоды, спрятав руки назад, какую-нибудь карту, — какая попадется.Сейчас в руках у него была бубновая восьмерка. Он держал ее за уголок, приблизив к губам. Пристально смотрел он на руки Цзын-Туна.
— Проводил? — опять спросил Цзин-Тун.
Иванов промолчал, как и в первый раз.
Казалось, он не слыхал совсем, что сказал ему Цзин-Тун.
Карты ложились на столе против Цзын-Туна, направо и налево, почти бесшумно одна па другую, двумя ровными кучечками.
— Восьмерки все не было.
Положив левую руку на плечо одного из играющих, Иванов вытянул шею, наморщил лоб; брови у него поднялись высоко; глаза мигали редко и коротко.
— Бита, — сказал Цзын-Тун.
Восьмерка упала налево.
Иванов вынул золотой и бросил его на стол.
Цзын-Тун теми картами, что остались у него в руках, пододвинул золотой к себе, действуя картами, как лопаточкой, и, не взглянув даже на Иванова, произнёс:
— Желаете?
Он смотрел теперь на человека в форме железнодорожного кондуктора, стоявшего как раз против него.
Иванов бросил на стол еще золотой.
— Я желаю, — сказал он.
Исподлобья он взглянул на Цзын-Туна и закусил чуть-чуть с уголка нижнюю губу.
Цзын-Тун слегка вздрогнул.
Он уже ожидал услышать снова стук тяжелых сапог Иванова но каменному полу…
Он нарочно возвысил голос, обращаясь к кондуктору, так как ожидал, что Иванов сейчас же, как проиграет, уйдет от стола и застучит сапогами. Иванов всегда отходил от стола после неудачной ставки.
Когда игра шла на два стола, Цзын-Тун умел по одному звуку шагов Иванова (если Иванов играл не за его столом) угадать, выиграл он или проиграл. Иванов тогда, ступая но полу, еле волочил ноги, словно на ногах у него были свинцовые гири.
Цзын-Тун одним глазом новел снизу-вверх в его сторону; черненький зрачок перекатился в угол глаза, и сейчас же веки медленно опять наплыли на глаза.
Иванов еще больше закусил губу, потом порывисто сунул руку в карман пиджака, задержал ее на мгновенье в кармане и немного с хрипотой проговорил:
— Другой золотой…
Его рука дернулась кверху, как-то нервно, с дрожью… На стол упал еще золотой.
— А карта? — спросил Цзын-Тун.
— Та же.
— Восьмерка?
— Восьмерка…
Глаза Иванова скользнули мимо играющих куда-то в сторону, в глубину комнаты.
— Пиковая, — произнес он и тяжело перевел дух.
— Пиковая?
— Да, пиковая.
Иванов опять сунул руку в карман. Видно было, как он перебирает в кармане пальцами.
На секунду в уголке правого глаза Цзын-Туна опять блеснул зрачок и сейчас же потух, словно потонул под веком.
Цзын-Тун кашлянул и стал бросать карты.
И на этот раз Иванов проиграл.
— Все? — спросил Цзын-Тун.