Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2
Шрифт:

— Стену хотел тюремную пробурить! — острила кобылка, шумно разбегаясь по камерам.

Некоторое время спустя для Штейнгарта открылось, однако, более важное занятие, чем бурение и ношение буров, занятие, которое в глазах не только арестантов, но и начальства сразу возвысило более чем вдвое наши прежние фонды. Раз поздно вечером в камере нашей загремел замок, дверь распахнулась, сильно перепутав сидевших в углу картежников, и вошедший надзиратель пригласил моего товарища к внезапно захворавшей жене эконома. {15}

15

Л. В. Фрейфельд писал, что его «познания в медицине были в то время весьма ограниченны» и он твердо решил «ни под каким видом не брать на себя моральной ответственности за успех лечения

и строго руководствоваться старым принципом «не вреди». Но уже после акатуйской «практики», будучи переведен в вольную команду в Кадаю, Л. В. Фрейфельд писал: «Я был встречен в Зерентуе как врач, «спаситель» жизни Архангельской (жены Лучезарова. — И. Я.). Мои медицинские познания и врачебное искусство были, конечно, весьма преувеличены; тем не менее раздутая популярность способствовала тому, что я скоро был приглашен в качестве врача сначала к начальнику каторги Томилину, затем к помощнику его Фищеву. Меня сделали врачом-профессионалом. Я тогда носил еще кандалы, ходил с бритой головой и пр.» («Из прошлого». — Журнал «Каторга и ссылка», 1928, № 5, стр. 89 и 102).

— Сам начальник просит поглядеть, — заискивающе объявил он.

Штейнгарт, проворно одевшись, ушел. Вернулся он только два или три часа спустя, не только осмотрев больную, но и лично приготовив для нее с помощью фельдшера нужные лекарства. Первый случай медицинской практики Штейнгарта оказался очень счастливым: больная на другой же день почувствовала себя вполне здоровой, и слава его как замечательного врача загремела далеко кругом. За надзирателями, их женами и детьми стал обращаться к нему и весь шелайский бомонд {16} — казацкий есаул с семьей, его помощник Монахов, писаря из тюремной конторы и, наконец, сам Лучезаров, почувствовавший к молодому врачу большую симпатию; он дал ему разрешение во всякое время дня и ночи посещать больничную аптеку и, по зову больных, выходить — разумеется, под конвоем — за ворота тюрьмы. Нередко стали вызывать Штейнгарта прямо из рудника, отрывая от работы, а иногда и совсем не наряжали в гору в течение целой недели.

16

Бомонд — высший свет (от французского beau monie).

Валом повалило к нему и тюремное население. Пьяница фельдшер совсем как бы остался за штатом, и дело доходило до того, что он только формально освобождал арестантов от работ или клал на больничную койку, в действительности же всем распоряжался Штейнгарт. С течением времени это начало злить самолюбивого Землянского, и он сделался нашим отчаянным врагом. Но пока что я от души радовался тому, что обстоятельства сложились для товарища так благоприятно и пребывание в каторге могло стать для него полезной практической школой, «пятым курсом академии», как выражался он сам.

Я видел его бодрым, повеселевшим, всецело поглощенным своими новыми занятиями, не имеющим даже достаточного досуга, чтобы хандрить и мучиться своими личными печалями и страданиями.

За розами и лаврами, правда, последовали в свое время волчцы и тернии, но о них я расскажу после.

Только поздними вечерами, когда жизнь в камере затихала и сожители наши уже громко всхрапывали, нам удавалось по-прежнему беседовать по душе, и этим беседам за полночь конца не было. Лежа на своих подстилках и склонившись один к другому головами, мы шепотом разговаривали иногда вплоть до рассвета, особенно когда дело было накануне праздника и на другой день не предстояло работ. О чем только ни говорили мы в эти тихие тюремные ночи!..

Однажды рыженький Жебреек, один из ближайших соседей наших по нарам, подошел ко мне в коридоре тюрьмы и таинственно сказал:

— Знаете, Иван Миколаич, что я хочу спросить у вас: где вы доставали те книжки, по которым сами учились?

— Как это сам учился?

— Да так. Я оченно хорошо понимаю теперь, что те-то книжки, которые вы нам читали, — так себе, пустяковые книжки для простого народа, вот как мы, дураки. Ну, прямо сказать, белые книжки, как есть белые — бумага и ничего больше. Для старых баб все это да ребятишек списано. А вы сами с товарищами по настоящим, значит, по черным книгам учились… Я это очень хорошо теперь вижу.

— Не понимаю я вас. Какие такие черные книги?

— Ну, уж вы со мной не разговаривайте так. Я ведь не какой-нибудь Луньков или Сохатый… Новой [4] арестант с умом, а новой совсем как младенец… Ну, а я до пятидесяти годов дожил и тоже что-нибудь смекаю. У меня самого бабушка — прямо

скажу вам, не таясь — ведьма была, вот что!

Я поглядел во все глаза на выжившего из ума старикашку: он был, по обыкновению, комично-серьезен и величав.

— Я ведь слышу ваши разговоры… Вы думаете, я сплю ночью-то? Вовсе что есть глаз не смыкаю! И до того вникаю — ну, прямо сказать, все уши прикладаю к вашим речам!

4

Новой — иной. (Прим. автора.)

— Это не очень, положим, похвально подслушивать, но что ж такое поняли вы из наших разговоров?

— А вот то и поняли, что у каждого из вас свой дьявол есть!..

— Дьявол? Что за чепуха! Откуда вы взяли?

— Значит, вот взял. У вас ведь ежели не пятое, так десятое слово беспременно дьявол будет. Один говорит: «Мой дьявол такой», а другой отвечает: «Нет, мой дьявол такой!»

Я расхохотался, хотя долго не понимал смысла этих слов Жебрейка. Штейнгарт, которому я сообщил об этой беседе, назвал их просто бредом сумасшедшего. Но некоторое время спустя он сказал мне, смеясь:

— А знаете, я ведь понял, о каком дьяволе говорил Жебреек. Вовек, пожалуй, не догадаетесь: это — идеал!..

V. «Украденный» манифест

Еще и еще раз наступала весна… Каждый год пробуждает она в душе арестанта забытую сладкую боль, муки надежды и отчаяния.

Все люди живут, Как цветы цветут, —

жалуется тюремная песнь, сложенная, по всей вероятности, не в иную какую, а именно в весеннюю пору:

А моя голова Вянет, как трава! Куда ни пойду, В беду попаду. С кем веду совет — Ни в ком правды нет. Кину ж, брошу мир, Пойду в монастырь! Там я буду жить. Монахом служить!

И горькой иронией над самим собою, бесконечно трогательной скорбью звучит это обещание певца пойти в монахи, когда следующие за тем строки песни, [5] меняя не только размер, но и смысл стиха — в отчаянии раскрывая, так сказать, все свои карты, — говорят:

5

Возможно, конечно, что это и две различных песни, по дело а том, что от лучших тюремных певцов, вроде Юхорева, я слышал их всегда слитными, без малейшего перерыва, и все они утверждали, что это одна песня. (Прим. автора.)

Ты воспой, воспой, жавороночек. Ты воспой весной на проталинке, На шелковой мягкой травоньке! Ты подай голос через темный лес, Через темный лес, за Москву-реку, За Москву-реку в тюрьму каменну… Под окном сидит там колодничек, Млад колодничек, ах, разбойничек. Он не год сидит и не два года, Он сидит в тюрьме ровно восемь лет. На девятый год стал письмо писать. Стал письмо писать к отцу с матерью, Отец с матерью не призналися, Не призналися, отказалися: «Как у нас в роду воров не было, Воров не было, ни разбойников».

Лихой песенник Ракитин прибавлял, бывало, к этой песне еще один стих, которого другие тюремные певцы не знали:

Молода жена слезно всплакалась…

Но на этом и он останавливался, и тщетно просил я его припомнить хоть смысл дальнейших стихов, о чем именно «всплакалась» молодая жена. Впрочем, осиновое ботало не затруднялось дать собственный ответ на этот вопрос:

— Эх, Иван Николаевич! Да о чем же другом ей, подлой, плакать, как не о том, что вот, мол, воротится, чего доброго, вор-бродяга, а у нее уже другой паренек, почище, на примете есть?..

Поделиться с друзьями: