В мышеловке
Шрифт:
– Тяжело мне! Ох как тяжело!.. Пошли у меня в последнее время разные мысли, нет от них нигде места. Ничего мне теперь не надо, ни о чем я не молюсь – пусть будет что будет… Недельки две назад рассказал мне адъютант из штаба корпуса… Видите, вот перед нами, за речкой, японская сопка; укреплена она, – не подступишься, форменная крепость. Так вот Соболев, корпусный наш, изо всех сил выбивался на военном совете, доказывал, что непременно нужно ее взять в лоб. – «Это, говорит, стратегический ключ. Придется положить десяток тысяч, но что же делать? На то и война!..» Десяток тысяч! А почему ему это нужно? Перед сопкою какой корпус стоит? Наш. Если сопку возьмем, как ее назовут? Соболевского. Путиловская сопка есть, будет
Резцов слушал насторожившись. Катаранов, перед которым он так еще недавно благоговел, теперь колебал в нем то, что для Резцова было основою всего их дела: не критиковать, не копаться в распоряжениях, – а с бодрою верою делать то, что приказано. Враждебно глядя Катаранову в глаза, он возразил:
– А может быть, это вправду необходимо. Как мы можем рассуждать? Разве мы знаем их планы?
– Нет, не знаем. Может, и необходимо! Уехал тогда адъютант, я это и сам подумал. С чего ему было верить? Баронишка, болтун и враль… А я вот поверил. Стой, почему? И пошли у меня мысли. И увидел я, что давно уж оттуда не жду ничего, – только глупостей и пакостей. Может, нечаянно что и хорошее придумают, да нет уж веры… Голубчик, вы только подумайте в своей голове: вот, сидим мы в этой чертовой мышеловке, мерзнем; вот солдат умирает, – золото солдат, цены ему не было… Что такое? Для чего? Какой смысл? Ведь и вы, и я, и солдат – всякий знает, что смыслу нету. Что же это такое? – Подняв брови, Катаранов удивленно осматривался, как будто только что проснулся в незнакомом месте. – Ведь это все кругом люди, не мешки с песком. Взяли, ткнули сюда, говорят: «Не рассуждай»… О господи! Приди сейчас сюда Скобелев, скажи: «Капитан Катаранов! Поднимите роту и тихим шагом, сомкнутою колонною, идите вперед!» – и поднял бы и повел бы… Всю бы роту уложил до единого человека, сам бы умер, – с блаженством, с восторгом бы умер. Верил бы я, верил, что это так нужно, что наше дело не рассуждать, а умирать. А теперь, – голубчик! Нету этой веры. Мы, как бараны, умираем, наверху сидят – реляции пишут. Для этих реляций мы и умираем…
Резцов холодно и враждебно смотрел на него.
– Просто вы устали и изнервничались, – пренебрежительно сказал он. – До сих пор были неудачи, вы и упали духом. И у Скобелева бывали неудачи, и он делал ошибки. Только тогда офицеры наши не ныли, а делали свое дело, и все было хорошо. А мы только критикуем и рассуждаем о том, чего не знаем.
Катаранов с колючею, злою усмешкою слушал. И в этой усмешке Резцов почувствовал, что Катаранов с вызовом рвет все свое прошлое и что они теперь враги.
– И в самом деле, чего тут рассуждать! – ядовито протянул Катаранов. – Нашего ли это ума дело? Умишко у нас плохонький, армейский. Ясное дело, для кого стараемся, – «для оте-ечества!»…
Убитых мало!..Убитых ма-ло!.. —фальшиво пропел он, нелепо оттягивая нижнюю губу. – Верьте; мальчик, в начальство, верьте, что и тут япошек разобьем, и Порт-Артур удержим, и балтийскую эскадру доведем…
– Прежде всего, господин капитан, я вам не «мальчик»! – крикнул Резцов, вдруг краснея и выкатывая глаза.
Глаза Катаранова вспыхнули весело и задорно, но неожиданно потухли. Как будто он был на какой-то серьезной, жутко-тихой высоте, с которой все казалось пустяками. Он мягко улыбнулся и положил руку на рукав Резцова.
– Голубчик, не сердитесь! Верно – не к чему все это было говорить… Ну, прощайте, я пойду. Спите, пока светло. Я вам бурку пришлю. И не сердитесь… Хороший мой!
Катаранов встал и потопал озябшими ногами.
Солдаты, скорчившись на дне окопа, угрюмо дремали. Беспалов перестал хрипеть, его застывший труп был с головою покрыт полушубком. Бородатый солдат в башлыке, втянув голову и странно высоко
подняв руки, мрачно и сосредоточенно устанавливал на бруствере свой котелок, – устанавливал и никак не мог установить.– Андреев!! – грозно крикнул Катаранов.
Солдат в башлыке повернул на окрик свое озябшее, посинелое лицо. Катаранов молча и выразительно смотрел ему в глаза. Андреев тоже молча смотрел и медленно мигал. Резцов понял: он нарочно выставлял руки над бруствером, чтоб получить в них пулю.
– На полпенсии захотелось? – спросил Катаранов, грозя пальцем.
– Ни-икак нет!
– Смотри у меня! Будешь ранен, – прямо под суд отдам!.. Садись!
Андреев медленно опустился на корточки. Катаранов пошел на свой конец. Вокруг его папахи зажужжали пули, – Резцов слышал их, – но Катаранов шел, как будто нарочно не пригибая головы. Резцов морщился и закусывал губы и следил за двигавшеюся папахою, пока она не исчезла за изгибом люнета.
Вдруг все ему стало противно. Все кругом было серо, скучно и глупо. Погас огонек, освещавший изнутри душу. Холод все глубже вбирался в тело. И болела голова. И стыли неподвижные ноги.
Катаранов прислал бурку. Резцов подобрал ноги под полушубок, покрылся буркою и, надвинув на лицо папаху, прислонился к стене окопа. Он сердился, что нет в душе прежней ясности, он не хотел принять того, чем был полон Катаранов: с этим здесь невозможно было жить и действовать, можно было только бежать или умирать в черном, тупом отчаянии.
И ему вспомнилось, как месяц назад они шли в предрассветных сумерках в бой, как под лопавшимися шрапнелями весело и задорно светились милые глаза Катаранова. Их рота дерзко пробралась почти в тыл наступавшим, захватывало дух от жуткой радости, и вдруг под неожиданными залпами одной их роты побежали назад наступавшие батальоны. Тогда было хорошо и светло.
Когда Резцов проснулся, был вечер. Справа, над рощею, блестел тонкий серп молодого месяца, запад светился прозрачно-зеленоватым светом. Загорались звезды. Было тихо и морозно.
В сумраке темнели неподвижные фигуры солдат. Понуренные головы в папахах прислонились к холодным штыкам, лица были угрюмые и ушедшие в себя, со скрытыми, неведомыми думами. Неподвижно лежал труп Беспалова. За изгибом люнета, невидно для Резцова, протяжно охал новый раненый.
Резцов кутался в полушубок. В сонном мозгу было ощущение тепла внутри тела, и желание покоя, и любовь к себе; чувствовалось, что страшно, невыразимо страшно сидеть в этом одиноком ровике под стерегущим взглядом смерти. И была грустная любовь ко всем, потому что так хорошо человеку ощущать безопасность кругом и теплоту внутри себя, и так хорошо бы сладко вытянуться под теплым мехом, расправить отекшие ноги и чтоб сонный мозг опять погрузился в теплое, бездумное забытье.
И звезды в зеленоватом небе сияли тихо, ясно. Человеческие жизни, ясные звезды – все равно. Каждую ничем нельзя заменить, каждой нет цены. Если только любить себя, то это так легко почувствовать и понять! Кругом холодно, темно, людям нужно бы жаться друг к другу. А они все, сами застыв от холода, высматривают из-за насыпей, как бы всадить друг в друга пулю…
– Ваше благородие! Ваше благородие!
Дрожащая рука сильно трясла Резцова за плечо.
– В чем дело?! – Он быстро вскочил на ноги.
– Ротного убило!
Взволнованно двигались спины и затылки под папахами, солдаты теснились к середине люнета, напирали друг на друга и вытягивали головы. Новым, твердым и властным голосом начальника Резцов крикнул:
– Куда поперли?… По местам!
Солдаты отхлынули. Резцов пробрался на середину люнета. Катаранов полусидел на дне окопа, прислонившись виском к мерзлой стенке; во лбу над глазом чернела круглая дырка, кровь струилась по щеке и бороде. Он внимательно следил за подходившим Резцовым. Глаза ясные и тихо-задумчивые.