В начале жатвы
Шрифт:
— Ай-яй-яй-яй! Да это же Ганна! Да это же Адарка! Как же вы тут?
Он быстро ставит поднос на столик и подбегает к ним.
— Ну, Ганны даже не узнать, — говорит он, потрясая ее руку. — Вот тебе и Ганна. Этот хлюст, Митька Точила, чтоб ему!.. Ай-яй-яй-яй! Вот тебе и девушка! Вот тебе и восходовка!
— Подожди, подожди, — останавливает его Адарка. — Мы тебе гостинца от матери привезли, — и она подает Цупрону узелок. — Там и письмо. А сама не может приехать, — приболела.
— Неправда, — вдруг говорит Ганна. — Мать, Цупрон, не больная, только она к тебе не поедет. Не поедет потому, что ненавидит таких, которые бросают колхоз и бегут, где легче. И передавала, чтобы ты одумался и возвращался, — ведь она одна, старуха. И просила еще узнать, что ты думаешь. Вот!
Цупрон мрачнеет. Рука, которая держит материн
— Подождите, — говорит он и вынимает из узелка записку, написанную Рыгором Дроздовым.
Долго и внимательно читает ее, время от времени шевеля губами. Ганна знает, что написано в записке. Там написано, что негоже оставлять одну старую мать, которая родила, вырастила его, что до добра не доведет Цупрона вот такая жизнь, что колхоз становится богаче, работы много и каждые руки на учете. Может, он одумался бы, бросил бы этот ресторан, бросил допивать остатки водки и все же вернулся. Мать ведь ждет его!..
— Та-ак! — тянет Цупрон и поглядывает на Ганну. Но взгляд его задерживается не столько на ней, сколько на ее платье. — Дела! — снова выдыхает он, вспомнив комсомольские собрания и несколько заседаний правления колхоза, куда, как и других, его вызывали еще до случая на мостку. Осоловелыми глазами он осматривает ресторан и спрашивает: — Кто записку писал?
— Рыгор Дроздов, — отвечает Ганна.
— Ну оно и видно. Мать такое не написала бы.
— Нет, Цупрон. Это просьба матери, ее слова написаны, — настаивает Ганна.
— У нас всегда крайности, — говорит Цупрон, видимо повторяя чужие слова. — Всегда ребром, в тупик. Либо туда, либо сюда. Не вернусь я в деревню. Я работаю там, где нравится, и матери за это обижаться на меня нельзя. Так и скажите. И я на нее не обижаюсь. За что же?
И он упирается глазами в женщин и опять глядит на Ганну. «А этот Митька Точила не дурак, — рассуждает между прочим он. — Нюх у него, как у борзой. Ишь ты, и под тряпьем смог высмотреть такую пригожуню!»
Нет, не любит он Митьки Точилы!..
8
После ухода Зотыка Центнера, Вольдемара Лусты и Цупрона Митька Точила вконец загрустил. Проплывали перед глазами не так далекие школьные годы. Тогда он часто выходил за околицу, останавливался возле Днепра и долго там простаивал. А иной раз брал удочку и забирался в кусты удить окуней. Вот так однажды удил он под высоким глинистым берегом, а рыба что-то не клевала. Сидел-сидел Митька да и решил, наконец, перебраться на другое место. Не спеша смотал удочки, забрал банку с червями и только отошел от того куста, что над кручей, как весь тот берег и куст, и то место, на котором сидел, — вдруг рухнул вниз, оголяя размытый глинистый пласт. Тысячи пудов земли на глазах удивленного Митьки сплыло в Днепр. Сплыло и закружилось и начало оседать на омутах так, что торчала несколько минут из воды лишь вершина высокого лозового куста, который все еще не хотел проститься с родным берегом. А Днепр бушевал, бурлил, гнал свои воды. Куст, вырванный им из земли, вдруг выплыл на середину и вскоре затонул.
Митьку не только поразило все это. Его очаровала суровость реки, ее таинственная сила, которой прежде он совсем и не замечал. Вот тогда впервые и появилась мысль пойти работать на пароход или на катер. А поскольку учился он довольно посредственно, то мысль эта все сильнее и сильнее занимала его.
Во время весенних экзаменов он вдруг бросил школу и поступил на курсы мотористов при Днепровско-Двинском пароходстве. Через полгода Митька был на практике, а потом его назначили на катер. Возили на прицепах баржи, плоты, и за короткое время Митька еще крепче сжился с рекой.
Еще до случая на мостку его вызывали в правление. Председатель колхоза Илья Максимович Костюкевич — недавний редактор областной газеты, человек пожилой, лысый, с прядями седых волос за ушами, в очках с необыкновенно тонкой позолоченной оправой — просто и в упор спросил у него:
— Почему не работаешь?
Митьке нечего было ответить, и он промолчал. Тогда Костюкевич встал из-за стола и начал ходить из угла в угол, потирая руки, как это всегда он делал, когда начинал волноваться.
— Нет, вы поглядите на этого парня. Матрос! — и он многозначительно поднял вверх указательный палец правой руки. — Плечи — косая сажень, — и он развел в стороны руки, показывая эту сажень, — кулаки пудовые, шея бычья, а не работает.
Мать, старуха, ходит ежедневно в поле, а этот силач, а в действительности лодырь, отлеживается. Не работает — и все тут! У Центнера в магазине околачивается, с Центнером пьет, с Лустой да с Цупроном на танцульки ходят — и чихал он на колхоз. Нет, брат, товарищ Точила. Так не пойдет! Работать заставлю! А не будешь работать — в административном порядке выдворю из материной хаты. Составлю протокол, весь колхоз подпишется, и, как без определенного занятия, сдам в милицию. А дойдет дело до суда — у меня все в свидетели пойдут. Не хочешь тут работать — пожалуйста, работай на Колыме. Там тоже земля и тоже люди. Но не хочется мне этого делать, парень ведь ты — от души говорю — больно интересный. Ну, балуешься, так я и сам некогда был таким — знаю, понимаю. Но, дружок, хватит! Пора, как говорят, и за ум браться. Чтоб завтра же был в поле!Митька после такого разговора хотя и вышел на двор красный, как вареный рак, и потный, однако ни назавтра, ни во все последующие дни на работу не пошел. После заметки в «Нашем еже» его вызывали в правление еще раз, но Митька, вспомнив, с кем будет иметь разговор, махнул в отчаянье рукой и сказал сам себе:
— Не пойду!
После бегства Центнера, Вольдемара и Цупрона ему передали, что Костюкевич написал на него большущий протокол и всех, кто заходит к нему, просит подписаться под протоколом. Митька и после этого не вышел в поле и с нетерпением начал ждать своего печального конца. Вот в это время ему и казалось, что его судьба похожа на судьбу смытого рекой куста. Бессонными ночами выйдет Митька в поле, вслушается в тишину, надышится полевым воздухом и заведет песню:
Выхожу один я на дорогу, Сквозь туман кремнистый путь блестит. Ночь тиха, пустыня внемлет богу, И звезда с звездою говорит.Звезды перемигиваются и в самом деле будто шепчутся. Седеет в низинах туман. Митьке начинает мерещиться, что его жизненный путь пролег сквозь этот туман. Хочется распластаться на земле и, ощущая ее, заплакать, как бы раствориться в ней и дремать в вечном покое, как это небо, как сама она, земля. Раствориться и чувствовать все это — и понятное, и загадочное — вечно. И тогда невольно представляется Кавказ, которого ты еще и не видел, и одинокий среди людей, красивый, дорогой и близкий человек — Лермонтов!
Нет, никто не понимает его, Митьку. Все видят в нем только того пройдисвета, который завел на мосток Ганну, а на самом деле он лучше всех, и никто не знает, что чуть не плачет он по ночам, вдыхая родные запахи и все сильнее вбирая в себя окружающее. Нет, никто не понимает его и не поймет. Вот разве только Ганна! Будто навсегда остался на его губах тот поцелуй и навсегда запомнилась красота ее грустных очей. Ой, влюбишься, Митька, влюбишься в эту девчину, которую все еще по старой памяти называют Побирахой! Но ведь он, Митька, еще более несчастлив, и потому любви никакой не может быть. Да и вообще — существует ли она, эта любовь? Так, люди сходятся благодаря общности интересов, а настоящей искренней любви нет, — она была, возможно, давным-давно.
Вот до каких мыслей довело Митьку его подавленное настроение. Песня, сложенная, может, сто лет назад, как бы звала его в большой свет, а таким светом для Митьки было только плавание по Днепру. Митьку же не пускали в это плавание, ставили ему преграды, обойти которые было невозможно. Наконец он не выдержал. Как-то вечером выпил тайком четвертинку, распахнул форменку, открыв миру матросскую тельняшку, зашел на квартиру к самому Рыгору Дроздову и выложил ему все, что чувствовал и что думал. К большому его удивлению, этот грозный Рыгор Дроздов думал и чувствовал точно так же, как и он, Митька. И что уснуть можно каким-то вечным, но необыкновенно чутким сном, и что он лучше всех, а настоящей любви у него все еще нет, и что он многим похож на Лермонтова, и что он тоже никак не может надышаться родными просторами. Вот только в одном они не сходились: ему, Рыгору Дроздову, если и ставил кто в прошлом преграды, так он, Рыгор Дроздов, боролся, преодолевал их и вышел в большой свет, или в большое плавание, а таким большим плаванием для него является комсомол. И в заключение этого своего душевного признания Рыгор Дроздов похлопал Митьку по плечу и сказал: