В плену
Шрифт:
В городе открылся шум. И конвойные подтянулись, хотя публики еще не было.
А идти стало тяжелее: камни задевали и резали ноги, зажглись ссадины, и обувь давила.
Феня - Феня - Феня - я
Феня - ягодка моя!
раздирая гармонью и приплясывая, шла навстречу пьяная пара.
Женщина высоко обняла его шею и, навалясь всем телом, жмурилась и причитала, а он без картуза, красный, с слипающимися волосами на лбу, такой здоровый.
И с сохой и с бороной,
И с кобылой вороной!
долетел последний, почему-то грустный голос замирающей гармоньи.
И это
Арестанты угрюмо молчали.
Поравнялись с домами. В окнах было уж слишком много света, и заливалась, пилила скрипка.
Незанятые женщины толпою сбегали с лестниц и что-то кричали и махали руками.
Яркий красный фонарь жутко освещал их лица. Пахнуло чем-то парным и гнойным.
И они, такие красивые и богатые, казались родными и самыми близкими.
– Сволочи!
– пронесся нам вдогонку отчаянно хохочущий голос: Сволочи!
Прокатился экипаж - один и другой. Извозчики трусили. Прохожие по-разному проходили - и грустя, чуть подвигаясь, и убито, махая руками и раскачиваясь, и бешено, но каждый шаг их сливался с твоим и, пропадая, казалось, отрывал от твоего сердца кусочек.
С шипом, дразня, мелькнул голубенький огонек битком набитого трамвая.
Фонари зажигали.
Из лавки выскочил мальчишка, сунул конвойному связку черствых баранок и шмыгнул обратно. В окне бородатый старик осенил себя большим крестом и строго пожевал губами. Старушонка нищенка трясущейся рукою сунула мне в руку копейку, перекрестилась и горько заковыляла: сыночка вспомнила!
Улица, вырастая в волю, в жизнь, какою и мы когда-то жить хотели и жили изо дня в день, тянула всю душу.
"Не все ли равно?
– думалось.- Да, не все равно!" - будто шептал кто-то с мостовых, и кричал из каждого камня высоких, согретых огнями зданий, и мучил скованную руку.
И воля и нищета подымались перед глазами, и сновали разгульные дни.
Наконец мы добрались до вокзала. Вокзал белый, холодный и суетный. Новенькие блестящие паровозы, огромные закопченные трубы.
Отделенные конвоем от публики, мы расселись на самом краю платформы.
Аришка грызет сахар, и рожица ее осклабляется.
И отрезанные, другие, чужие тем, расхаживающим где-то тут рядом, мы, как свободные, как в своих углах, благодушно распивали чай стакан за стаканом.
– Васька, а Васька, как же это тебя угораздило?
– лукаво подмигивая, обращается к мальчонке весь заостренный и насторожившийся беглый с Соколина.
– В Америку!
– робко отвечает Васька.
Все арестанты хорошо знают, как и что с Васькой, рассказывал Васька про Америку тысячу раз, но все же прислушиваются. И непонятным остается, как это Васька идет с ними, живет с ними, ест с ними.
– Ах ты, постреленок, в Америку! Ишь куда хватил, шельмец!
– поощряют Ваську.
– До Ельца добежал,- начинает Васька,- а там поймали и говорят: "Ты кто такой?" А я говорю: "Из приюта". А они говорят: "Как попал?" А я говорю: "В Америку". Потом...
– Тут Васька отломил кусок булки и напихав полон рот, продолжал: - Потом в остроге
– И снова тянется маленькая, грязная ручонка, и Васька сопит и уписывает.
– Да как же ты убег-то?
– В Америку.
– И не забижал никто?
– Нет!
– протягивает Васька и задумывается: - "В Америку,- говорит начальник,- в Америку бежишь, сукин сын!.." Я еще булку возьму!
И смуглое личико Васьки сияет теплющимся светом; и истерзанное перепуганное его сердечко прыгает в надорванной грудке.
Вдруг с резким свистом и шумом, шипя и киша горячими стальными лапами, подлетел поезд и заколебался, перегибая длинный, пышный хвост.
И сразу что-то отсеклось, и крик смешался с равнодушием, и жгучая тоска приползла и лизнула сердце ледяным жалом, и что-то тянущееся, глухое и безысходное заглянуло прямо в глаза своим красным беспощадным глазом.
– По местам!
– закричал конвойный.
5
В БОЛЬНИЦЕ
Я лежу в больничной камере. Камера Куб. сод. возд 7 с. 11 ар.
Лампа горит.
Какая уродливая и огромная моя тень!
За тюрьмою на реке пароход пропел.
Пищит вентиляция, тикают часы в коридоре.
По двери крадутся тени...
Лампа туманится. Кто-то будто наклонился надо мною, пихает в нос вату и хрипит...
На потолке сгущается черное пятно.
Упадет пятно, и я сольюсь с ним.
– Кто там, кто стучится?
– Терпенье... терпенье...- отвечает протяжный стон.
Жужжит муха.
– Да-да-да-да...- бойко поддакивают часы.
Высший подвиг в терпенье...
– Затворите форточку! Дует. Летом холодно. Да затворите же форточку!
На желтых стенах грязные клопиные гнезда.
Здесь даровое угощение: здесь дают им есть сколько влезет.
– Зачем вы душите меня? Что я вам сделал? Что надо от меня? Я всех, всех, всех раздавлю. Закраснеет огромное пятно, всю землю покроет!
– Ты в роты идешь, раздевайся, снимай чулки!
– будто кричит над самым ухом надтреснутый солдатский голос, и колкие усы касаются щек.
– В роты, роты... ты... ты...!
– тянет ветер, врываясь в форточку.
Кто-то снова наклоняется надо мною, пихает вату в нос. К двери подходит, шлепая валенками, надзиратель.
– Не уйду, я никуда не уйду!
– Уйду, уйду. Высший подвиг в терпенье...- стонет кто-то с ветром.
Мигает лампа.
И огонь убегает из камеры.
6
КОРОБКА С КРАСНОЮ ПЕЧАТЬЮ
Мир тебе, коробка с красною печатью!
До последнего дня этапа ты сохранила гордость и неприступность, ты победно окончила долгий и трудный путь.
Что за вкусные сласти несла ты!
– Коробка с печатью!
– гордо говорил я.
И начальственные головы благоговейно склонялись перед тобою, и пальцы их - щелчки - не смели коснуться тебя. А меня принимались тормошить и оглядывать.
Но щелкал замок. Мы одни с тобою.
Постукивая, где-то ходят. Дремлет сонный волчок.