В подполье можно встретить только крыс
Шрифт:
Но вот прошумел XX съезд. Глухо прокатился слух о закрытом заседании съезда. А вот и сам доклад дошел до нас. Все коммунисты академии собрались в самом большом академическом помещении - в 928 аудитории. Весь доклад был прослушан при гробовом молчании. Окончилось чтение. Стояла та же гробовая тишина. Потом начали подниматься, уходить. Расходилась многосотенная масса, а у меня было чувство, что иду я один, по пустыне.
Я не пошел ни на лифт, ни на эскалатор. Начал спускаться по лестнице. Наверно она была заполнена шагающими друзьями по партии, но я, по-прежнему, был "один в пустыне". Поэтому, когда при повороте на второй марш спуска я почувствовал чью-то руку на плече, то даже вздрогнул. Оглянулся - Вечный Петр Пантелеймонович, генерал-лейтенант, ученый секретарь Совета Академии, добряк и умница. Среднего роста, широкоплечий, плотный, но не толстый. Голова большая, глаза
– Очень плохо!
– А мне как! Может, там в докладе и правда, но я-то знал Иосифа Виссарионовича другим.
Мы пошли вместе. И уже по пути Петр Пантелеймонович начал рассказывать. Зашли ко мне в кабинет. Уселись в кресла возле круглого газетного столика. Я сразу же принес из приемной пепельницу. Он закрутил свою сногсшибательную цигарку. Она мне на сей раз показалась особенно чудовищной, и я невольно сказал: "ого!" и покрутил головой. Он невесело улыбнулся и сказал: "Вот также отреагировал на мою цигарку и Иосиф Виссарионович, когда увидел первый раз". И он рассказал:
– Мы сидели над боевым уставом пехоты, - Сталин, Василевский и я. Начали работать ровно в 12 ночи. Когда Василевский объявил, что на устав поступило несколько тысяч замечаний, поправок, дополнений, Сталин был поражен, но Василевский, упреждая его реплику, сказал, что замечаний и предложений по существу, несколько больше сотни, а серьезных - чуть больше двух десятков; остальные редакционного характера. На это Сталин воскликнул: "Да что же, его неграмотные писали?"
– Ну, не неграмотные, - возразил Василевский, - но, чтобы писать боевой устав, надо иметь большой войсковой опыт, а у таких опытных военных грамотность бывает не на высоте.
– Это естественно, - согласился Сталин.
– Мы просидели уже более 2-х часов, - продолжал Вечный.
– При этом Сталин все время посасывает трубку, а Василевский закуривает время от времени, а у меня уже "уши опухли" без курева. Терпел, терпел я и, наконец, не выдержал: "Товарищ Сталин, позвольте и мне закурить".
– Да ради Бога!
– двинул он ко мне свою пачку "Герцеговины Флор" (папиросы высшего сорта, которые Сталин употреблял для набивки своей трубки - П.Г.).
– Нет, я свои предпочитаю. И я завернул себе, пожалуй, еще большую цигарку, чем сейчас. И вот тогда-то Сталин и сказал с удивлением свое "ого!".
– А я думал, что вы не курите. Я что-то не видел, чтоб вы курили на "Кировской".
("Кировская" - это станция московского метро, где в начале войны располагались ставка Верховного главнокомандования и Генеральный штаб. Практически там находились сам Сталин, Маленков, лицо исполняющее обязанности начальника Генерального Штаба (практически в то время - Василевский) и группа офицеров-генштабистов, которую возглавил Вечный). Выходит - продолжал Петр Пантелеймонович - Сталин заметил, что я не курил на Кировской. А я курил. Только был, наверно, дисциплинированнее других. Мы там договорились при Сталине не курить. Но я не курил не только при нем, но и на глазах у него.
Закончили мы с уставом, разобрав все поступившие замечания и предложения часа в 4 ночи. Сталин откинулся на спинку кресла: "Ну, все? Теперь побыстрее печатать и в войска".
– Есть еще один вопрос, - сказал Василевский.
– Большинство офицеров, работавших над уставом, предлагают засекретить его. Боятся, что устав очень скоро попадет в руки немцев, и им станет известна наша тактика.
– А вы как думаете, товарищи, вы лично?
– обратился он к Василевскому.
– Видите ли, Иосиф Виссарионович, засекретить бы не плохо. Но как его будут изучать наши войска и как пользоваться уставом командиру взвода, роты? Ведь у них секретной части нет.
– А вы?
– повернулся Сталин к Вечному.
– Я думаю, что секретный устав, хоть один экземпляр, попадет к немцам так же быстро, как и не секретный. После этого немцы выпустят этот устав в свет не секретным изданием, и их офицеры будут знать этот устав, а наши нет.
– Вот именно!
– подхватил мысль Сталин.
– Уставы либо не секретные, либо их не знают.
(Но то, что было ясно Сталину в 1942 году, не ясно до сегодняшнего дня многим большим начальникам. После войны,
недолго и бесславно, вооруженные силы возглавлял не разбирающийся даже в азбуке военного дела маршал-алкоголик Булганин. За время своей деятельности он успел засекретить полевой устав. Все маршалы, генералы и офицеры были возмущены этим. Но после Булганина вооруженные силы возглавляли Василевский, Жуков, Малиновский, Гречко - люди, которые понимали, что секретить уставы нельзя и возмущались засекречиванием до того, как сами становились во главе вооруженных сил. Рассекретить же никто не рискнул. Срабатывал бюрократический принцип перестраховки. А вдруг кому-то покажется, что после рассекречивания "важные тайны сами собой полились в сейфы вражеских разведок" и весьма "грамотное" политбюро потребует: "А подать сюда Тяпкина-Ляпкина", который рассекретил уставы". В секретной системе переусердствовать можно. За усердие не по разуму никому ничего не будет. Отменить сущее - даже явную несуразицу - невозможно. Никто не рискнет взять на себя ответственность.Сталин имел достаточно здравого смысла, чтобы не создавать ненужные трудности.
– Нет, товарищ Василевский, секретить уставы не будем, - сказал он. Немцы все равно воевать будут не по нашим, а по своим уставам. А тактику раскрыть по уставам нельзя, так как тактика конкретного боя должна исходить из конкретной обстановки. Но только...
– он положил руку на устав - вот беда... поразбросают наши командиры уставы по полям боя. Не напасешься... А знаете что, тов. Василевский, давайте установим поэкземплярную нумерацию. И выдавать как имущество, вместе с полевой сумкой. И в вещевую ведомость записывать, и проверять наличие и взыскивать за потерю - материально и дисциплинарно.
– Так всю войну и делалось. Но после войны кому-то показалось непорядком, что литература числится за вещевым отделом. Перевели в библиотеку. А так как уставы имеют поэкземплярную нумерацию, то их присоединили к литературе "для служебного пользования". Затем пришло время, когда литература для служебного пользования была уравнена с секретной. Так и "боевой устав пехоты" стал секретным. Так разумная мера превращена бюрократами в глупость.
Вспоминая хрущевское утверждение о военной неграмотности Сталина, Петр Пантелеймонович говорил: "Нет, Петро, это неправда, что Сталин не разбирался в военном деле. Ротой он, может, и не сумел бы командовать, но на своем месте он понимал лучше, чем кто-нибудь из нас, его окружавших. Если в каком вопросе ему было что-то неясно, он спрашивал. Он никогда не стеснялся спрашивать. По одному и тому же вопросу спрашивал нескольких человек. И всегда умел выбрать лучшее из предложений или давать свое оригинальное решение.
И людей он умел подбирать. Вот хотя бы и с Василевским. Чтобы заметить способности и не считаясь ни с чем поднять на такую высоту, надо быть Сталиным.
Мы до позднего вечера сидели, беседуя. Лился и лился рассказ не о вожде, а о человеке. Я не могу все пересказать потому, что многое выветрилось из головы, и ввиду того, что пишу я не воспоминания о Сталине. Я хочу лишь показать читателю, какими мы подошли к XX съезду. Мы только прослушали страшный доклад о преступлениях Сталина и, несмотря на это, мы сидели и с увлечением вспоминали о нем только хорошее, стремились снять с души тяжкий осадок от прослушанного доклада.
Подлинный перелом в моем мышлении начался после этого съезда. Уже на следующий день я пошел к Колесниченко и попросил доклад Хрущева на руки. Получив его на 2 часа, я уселся работать. Я не торопился - перечитывал важные места, делал выписки в рабочую тетрадь. Мне было обещано, что я смогу взять еще раз на 2 часа. Но потом мне было разрешено задержать доклад до утра следующего дня. Поэтому я смог основательно усвоить его содержание. Оно потрясло меня, охватило ужасом и отвращением. Но так сильно было партийное воспитание, так укоренились традиции сталинщины, что я не споря против оценки событий еще долго продолжал утверждать, что ЦК не имел права выносить все это на народ. "Нельзя устраивать канкан на могиле великого человека", - говорил я.
– "Нельзя оплевывать собственное знамя. Пусть ЦК постепенно устраняет допущенные беззакония, исправляет ошибки, но зачем этот неприличный галас. Ведь шум этот дойдет до беспартийных и будет использован врагами коммунизма, врагами нашей партии". Потребовалось значительное время и ряд бесед с Василием Ивановичем Теслей и с Митей Черненко, особенно с последним, пока до меня, наконец, начало доходить, что такие беззакония в тиши не исправляются, что именно в тиши они родятся, развиваются, растут. Чтобы такого произвола больше не было, надо, чтобы руководящие партийные и государственные органы находились под гласным контролем масс.