В поисках личности: опыт русской классики
Шрифт:
— Может быть, — вздохнув, отвечал он.
— Да, это важное преступление, — сказала она робко и тихо — надевать разные чулки».
Как можно догадаться из этого иронического эпизода, сам Обломов считает преступлением свою «обломовскую» жизнь. Но это ещё не преступление, это данность, в которой он вырос, когда ещё не просыпался из дремоты. Преступление там, где есть свободное сознание. И преступление Обломова выясняется из дальнейшего движения романа. Он настолько привык к долгому сну, что бодрствование, борьба, движение ему не под силу, тем более любовь. «Господи, — восклицает Обломов. — Зачем она любит меня? Зачем я люблю её?.. И что это за жизнь, всё волнения да тревоги! Когда же будет мирное счастье, покой?» После этих размышлений он, как мы помним, прерывает свои визиты к Ольге. Он предаёт Любовь, чуть не убивая свою избранницу: «Он взглянул на Ольгу: она была без чувств. Голова у ней склонилась на сторону, из-за посиневших губ видны были зубы». Это преступление и приводит его к гибели, к нравственному затуханию [37] . «Всё бесполезно — ты умер», — говорит ему Ольга. Поражение Обломова в этой борьбе констатирует и Штольц: «Человек создан сам устраивать себя и даже менять свою природу, а он отрастил брюхо, да и думает, что природа послала ему эту ношу! У тебя были крылья, да ты отвязал их». Илья Ильич не выдержал испытания свободой и, как будто продолжая располагать ею, добровольно отказался от жизнеповедения свободного человека. Обломов, быть может, в состоянии справиться с внешним врагом. Он не обманывает Ольгу, говоря ей: «Ели б надо было умереть за тебя, я бы с радостью умер». Но он не в состоянии справиться сам с собой, с обломовщиной, угнездившейся у него в душе.
37
А
После разрыва с Ольгой он страдает, страдает глубоко и сильно. «Бог знает, где он бродил, что делал целый день, но домой вернулся поздно ночью… Всё погрузилось в сон и мрак около него. Он сидел опершись на руку, не замечая мрака, не слыхал боя часов… Сердце было убито: там на время затихла жизнь… Обломов не помнил, где он сидел, даже сидел ли он: машинально смотрел и не замечал, как забрезжилось утро… У него была горячка». Но своему страданию, как и положено трагическому герою, он сам причина. «Истинно же трагическое страдание, — писал Гегель, — налагается на действующих индивидов только как следствие их собственного деяния, которое они должны отстаивать всем своим самобытием и которое столь же оправданно, как и исполнено вины — вследствие порождаемой им коллизии» {366} . Обломовское страдание имеет свою специфику. Герой гибнет не в борьбе с косным и враждебным окружением, желающим погубить его свободно-деятельную личность. Напротив, близкие пытаются поддерживать деятельное начало в герое, ибо оно в нём есть. Но субстанциальная, внеличностная косность, тоже содержащаяся в самой его основе (тогда как деятельность в известной мере результат духовной, университетской прививки), оказывается притягательнее. И обломовщина, как трясина, чавкая, затягивает героя. Прежде физической смерти наступает духовная погибель.
366
Гегель. Эстетика, В 4-х тт. Т. 3. М., 1971, — с. 578.
Но беда в том, что поражение героя губительно не только для него самого, но и для зависимых от него людей. Не в состоянии сам действовать, он отдал на откуп свою Обломовку, разоряя крестьян, конечно не сам по себе, но руками Тарантьева, Мухоярова, Затёртого, которые, обманывая Обломова, по сути с его разрешения грабили крестьян, да и самого Илью Ильича готовы были пустить по миру. Нищенствует и спивается после его смерти Захар, приученный своим барином к безделью. Если позволить себе мысленный эксперимент и перевести в конкретный, социально-исторический план тенденции, сказавшиеся в образе Обломова, то увидим, что Обломовка не спасение от бед исторического развития, скорее наоборот. Отказ от буржуазного прогресса, деловитости, которые казались «машинизацией человеческой личности», привёл, как известно, к угнетению, превзошедшему крепостное, хотя и на той же парадигмальной основе.
Если судьба Обломова «внушает сострадание и страх», то, что же можем сказать о Штольце, наперснике главного героя романа? В шекспировском «Гамлете» датскому принцу сопутствуют два невраждебных и сочувствующих ему персонажа: Горацио, знающий о душевных терзаниях Гамлета, и норвежский принц Фортинбрас, симпатичный Гамлету («дух, объятый дивным честолюбьем») и симпатизирующий в свою очередь ему («пусть Гамлета поднимут на помост, Как воина, четыре капитана»), прежде всего понимаемый Гамлетом как человек действия. Штольц словно бы совмещает в себе этих двух героев: деловитость его не вызывает сомнений, и как норвежский принц получает корону Гамлета, так Штольц получает Ольгу. Но ещё Штольц — единственный в романе, как Горацио в трагедии («почил высоких дух»), — знает истинную цену Обломову. Он говорит Ольге: «А если хочешь знать, так я и тебя научил любить его… Он падал от толчков, охлаждался, заснул, наконец, как убитый, разочарованный, потеряв силу жить, но не потерял честности и верности. Ни одной фальшивой ноты не издало его сердце, не пристало к нему грязи». Не только Ольгу, всю нашу критику научил Штольц. Сам же он вызывал только осуждение, поскольку полагали, что Гончаров хотел нарисовать героя, равновеликого Обломову. Штольц, однако, для Гончарова не проблема, во всяком случае не художественная проблема, он просто, как Фортинбрас Гамлету, указывает Обломову путь жизни [38] .
38
Дружинин сравнивал Штольца с Лаэртом, говоря, что «осуждать его как живое лицо мы неспособны точно так же, как осуждать Лаэрта за то, что он не Гамлета (Дружинин А. В. Литературная критика, с. 305). Мне кажется, что сравнение это неверно: Лаэрт — враг Гамлета, а Штольц — друг Обломова
Между тем не раз было сказано, что образ Штольца с точки зрения поэтики неудачен, фальшив, надуман. Критиковался он и с точки зрения содержания: за прагматизм, за буржуазный эгоизм, за механицизм, за отсутствие душевного полёта. В Штольце видели представителя чуждого нам западного рационализма. Штольц к тому же, как мы знаем из романа, связан с высшей государственной администрацией, к его слову прислушиваются министры. Именно на таком фоне безделье Обломова начинало выглядеть героическим противостоянием обществу (хотя именно концентрированным выражением общественного сна и был образ Обломова), противостоянием романтически-бунтарским, которое сегодня можно постараться даже вписать в определённый контекст. В прошлом веке западному рационализму как нечто положительное пытались противопоставить разбойничий мир, который имеет смысл оценить как своего рода проявление обломовщины (об этом ниже).
Бакунин, например, писал: «Централизация и цивилизация, железные дороги, телеграфы, новое вооружение и новая организация войск, вообще административная наука, т. е. наука систематического порабощения и эксплуатирования народных масс, и наука укрощения народных и всяких других бунтов, столь тщательно разработанная, проверенная опытом и усовершенствованная в продолжение последних 75 лет новейшей истории, — всё это вместе вооружило государство в настоящее время такою громадною силою, что всё искусственные, тайно-заговорные и всенародные попытки, внезапные нападения, сюрпризы, удары должны обрушиться об неё и что оно может быть побеждено, сломлено только стихийно — народно-социальною революциею» {367} . Каковы же слагаемые этой революции? «Одним из главных средств к достижению этой последней цели, по моему глубокому убеждению, может и должно служить наше вольное всенародное казачество, бесчисленное множество наших святых и несвятых бродяг, богомолов, бегунов, воров и разбойников — весь этот широкий и многочисленный подземельный мир, искони протестовавший против государства и государственности и против немецко-кнутовой цивилизации» {368} .
367
Бакунин М. А. Философия. Социология. Политика. М., 1989, с. 538
368
Там же, с. 541. Курсив автора — В. К.
Но почему же, могут спросить, бродяги и разбойники — это инвариант неподвижной обломовщины? Почему автор статьи сравнивает её с «казачьим воровско-разбойническим и бродяжническим миром»? {369} Скорее этот «мир» ближе миру калик перехожих да «старому казаку» Илье Муромцу. Думается, что последнее сближение неправомерно, поскольку и калики, и Илья Муромец — люди труда, душевного и физического. Калики ходят к Иерусалиму, они же защищают отчизну, они же хранят духовную информацию, у них есть моральный устав: «А в том то ведь заповедь положена: //Кто украдёт, или кто солжёт, //Али кто пуститца на женский блуд, //Не скажет большему атаману, //Атаман про то дело проведает, — //Едина оставить во чистом поле //И окопать по плеча во сыру землю».
Именно калики пробуждают Илью Муромца, указывая цель — стать на защиту Русской Земли, посвятить себя ратному делу, охранять крестьян-землепашцев (едва ли не самую цивилизованную силу, по тем временам) от набегов степи. Напротив, разбойничьи-воровской мир посягает на людей труда, грабит их, живёт за счёт их труда, как, впрочем, простодушно жил и Илья Ильич Обломов. С. М. Соловьёв полагал (возражая в каком-то смысле Бакунину), что от разбойников «мирное сельское народонаселение терпело более чем от внешних врагов», что слово «протест» не подходит к разбойникам, «нейдёт к людям, которые покидали своих собратий в их подвиге, в их тяжёлом труде и уходили, чтоб гулять и жить на чужой счёт, на счёт тяжкого труда своих собратий» {370} .369
Там же, с. 542.
370
Соловьёв С. М. Избранные труды. Записки, с. 60.
Позиции разбойника, так романтически-ярко изложенной Бакуниным с его ненавистью к цивилизации, к «рассудочному», «немецкому» элементу, как раз и отвечает «обломовская» сторона миросозерцания Обломова, с симпатией реконструированная Ю. Лощицем: «Если упразднить пароходы с паровозами, то выйдут рабы на волю из шахт и штолен, перестанут ранить землю в поисках угля и руды, бросят свои лачуги в грязных городах; замрёт буйная торговля, отощают кошельки у ротшильдов, закроются водочные монополии, угаснут страсти к приобретению новых земель, повыведутся наполеоны, поубавится туристов — охотников глазеть на заморские дивы (калик перехожих? — В К.), а с ними и болезней поубавится; оживут нивы, восстанут леса, выхлестанные на шпалы и на топку паровых котлов… » {371} Мне, однако эта реконструкция представляется односторонней. Обломов всё же сложнее. Он готов служить цивилизации и прогрессу: ведь именно он чертил у себя в уме «свежий, сообразный с потребностями времени план устройства имения и управления крестьянами». Только вот претворить этот план в жизнь он не умел, потому что жизни нужны не планы, а активная деятельность [39] .
371
Лощиц Ю. Гончаров, с. 201.
39
Кстати, на близость образа Обломова байроническим мотивам — к сожалению, мимоходом — уже указывалось в отечественной литературе. Заметив что Александр Адуев — это Илья Ильич в молодости, Мережковский справедливо увидел в этом «первообразе Обломова отблеск модных в те времена байронических идей — связь Обломова с героями Лермонтова и Пушкина» (Мережковский Д. Вечные спутники, с 247).
Представителем активного цивилизующего начала в романе Гончарова выступает Андрей Штольц, которому так не повезло в русской критике. Даже Добролюбов, похвалив его, всё же отказал ему в праве называться «новым человеком»; а уж остальные на корню отвергли его за «отсутствие высших интересов». Но окончательный приговор, почти не подлежащий обжалованию, произнёс Штольцу Ю. Лощиц. Повторив многое из прошлого обвинительного акта, современный исследователь к тому же называет Штольца «международным туристом», утверждая, что Гончаров рассказывает о мировом скитальце, обошедшем все земли и народы, о «существе», многократно живущем, скитающемся по векам и землям. Не надо много сообразительности, дабы догадаться, что речь идёт об Агасфере, то есть Вечном Жиде, бездомном страннике. Но Штольц пострашнее Агасфера: «Его способность быть, так сказать, вездесущим заставляет о многом задуматься — это ведь почти уже и нечеловеческая способность» {372} . Однако перечислив маршруты его вояжей (в России — Петербург, Обломовка, Москва, Нижний Новгород, Крым; в зарубежье — Бельгия, Англия, Париж, Бонн, Иена, Эрланген, Швейцария…), мы можем только удивиться: ничего особенного… Вспомним Гоголя, треть жизни прожившего в Италии, Достоевского, побывавшего и в Германии, и во Франции, Льва Толстого, труднее назвать русского писателя, не объездившего Россию и Европу. Не говорим уже о Гончарове, проехавшемся Бог знает куда на фрегате «Паллада» и не раз бывавшем за границей, где, кстати сказать, и был в основном написан роман «Обломов» [40] .
372
Там же, с. 189.
40
В послесловии к роману Л. С Гейро убедительно показывает, что всё необъяснимые с точки зрения Ю. Лощица путешествия Штольца, неясность, чем же, наконец, он занимается, вполне доступны пониманию, если сопоставить пункты его путешествий с картой промышленного развития России: Штольц там, где зарождается новая, технически оснащённая и торгово-промышленная Россия (Гончаров И. А. Обломов, с. 533-534).
Для Лощица Штольц — носитель злого начала, не перестраивающий, нет, губящий патриархальную Россию, воплотившуюся в Обломовке, губящий сознательно, со злорадством, будто преследуя тайную цель: «Пока существует «сонное царство», Штольцу всё как-то не по себе, даже в Париже плохо спится. Мучит его, что обломовские мужики испокон веку пашут свою землицу и снимают с неё урожаи богатые, не читая при этом никаких агрономических брошюр. И что излишки хлеба у них задерживаются, а не следуют быстро по железной дороге — хотя бы в тот же Париж…. «“Сонное царство”» рушится не оттого, что слишком ленив Илья Ильич, а потому, что поразительно деятелен его приятель. По воле Штольца “сонное царство” должно превратиться в… станцию железной дороги, а обломовские мужички пойдут “работать насыпь”» {373} . А ведь если верить не Лощицу, а старосте Обломова, не сну Ильи Ильича, а той реальности, о которой сообщалось Обломову и которая требовала его вмешательства, мужики его жили куда как скверно: «Доношу твоей барской милости, что у тебя в вотчине, кормилец наш, всё благополучно. Пятую неделю нет дождей: знать, прогневали Господа Бога, что нет дождей. Этакой засухи старики не запомнят: яровое так и палит, словно полымем. Озимь ино место червь сгубил, ино место ранние морозцы сгубили; перепахали было на яровое, да не знамо, уродится ли что? Авось, милосердый Господь помилует твою барскую милость, а о себе не заботимся: пусть издохнем. А под Иванов день ещё три мужика ушли: Лаптев, Балочев, да особо ушёл Васька, кузнецов сын. Я баб погнал по мужей; бабы те не воротились… А нанять здесь некого: все на Волгу, на работу на барки ушли — такой нынче глупый народ здесь стал, кормилец наш батюшка, Илья Ильич! Холста нашего сей год на ярмарке не будет: сушильню и белильню я запер на замок и Сычуга приставил денно и ночно смотреть: он трезый мужик; да чтобы не стянул чего господского, я смотрю за ним денно и ночно. Другие больно пьют и просятся на оброк. В недоимках недобор… » И так далее. Хороша благословенная Обломовка!.. Если уж называть творчество Гончарова «мифологическим реализмом», то это скорее мифологический мир и представление о нём с точки зрения реализма, реальности.
373
Там же, с. 190.
Но если отбросить таинственные намёки на дьявольскую сущность Штольца, то всё же кто он таков? Что хотел этим идеальным образом сказать Гончаров? Замечу сразу же, что практически ни один из идеальных образов великих русских писателей не получил убедительного художественного воплощения, точнее, они убедительны в системе ценностных координат данного художника (так, «новые люди» Чернышевского были реальным образцом для тысяч их последователей), однако стоит встать на иную точку отсчёта, как сразу же претензии к достоверности, упрёки в ходульности можно насчитать десятками. Дело в том, что идеальный образ приходится лепить из черт, которые писатель хочет видеть и которые могут осуществить себя в реальности, но пока отсутствуют. Отсюда и недочёты. И если мы серьёзно и со вниманием рассматриваем нереального Платона Каратаева, странную смесь всевозможных добродетелей в лице мужика Марея и Алёши Карамазова, Кирсанова и Рахметова (образы, рождённые отчаянием узника), то почему бы нам не подойти столь же спокойно к созданию трезвомыслящего Гончарова?..