Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В поисках окончательного мужчины (сборник)
Шрифт:

– Снимай, если сумеешь, – сказала Ольга. – Но не дергай больше молнию – мне их еще продавать.

Она знала, что виновата сама: не перемерила мужа с того раза. Все так и ездила с первой меркой. А он в это время ел? Ел! Толстел? Толстел! Что ни говори, они с Ольгиных поездок стали питаться лучше. Когда у нее полез вниз гемоглобин, она пошла и купила хороший кусман парной говядины. Для всей семьи.

Вик Вик

Чем отличаются тридцать шесть лет от сорока шести? Ощущением, что тридцать шесть – это почти конец, тогда как сорок шесть – самое начало. Ольга широко, с помпой отгуляла тридцать пять, потом у нее опять случилось падение гемоглобина, горстями глотала ферроплекс и засыпала на ходу. Ей посоветовали хорошего специалиста именно по этой части, назвали таксу. Ольга дернула плечом: «Хапуга!» Это было не так, такса как такса. Но у нее было время плохих ощущений. Почему-то стал страшить возраст, годы казались длинными и плоскими, в компании ей однажды дали навскидку тридцать семь, после чего она хлопнула дверью и ушла. Дома уставилась в зеркало, и оно ей не польстило. Более того, именно в тот вечер оно исхитрилось показать все завтрашние изъяны, как скоро потечет у нее подбородок, вон уже сейчас вовсю прокладывается русло будущего обвала. Мощно проявится и «собачья старость»: черные канавки от углов рта станут рытвинами, безнадежно глубокими оврагами, молодись не молодись, они нагло прокричат про твои годы. Ольга грубо взяла себя за щеки и

оттянула кожу к ушам. В таком виде она стала похожа на маму в гробу: в маме без следа исчезла мягкость, округлость лица, а кость победно выпятилась. Ольга даже заплакала над мамой, жалея не просто утрату. Утрату лица. Что ж ты, товарищ Смерть, так выпираешь, если уже все равно победила и взяла верх? Могла бы оставить на прощание хоть толику живого, а ты уж прибралась так прибралась… С полной, можно сказать, окончательностью.

Ольга вообразила себе болезнь и от дурных мыслей совсем поплохела. Все виделось как бы на излете, было жалко себя, Маньку, дурака Кулибина. Господи! За что?

Одним словом, пришлось идти к врачу-хапуге. Он назначил ей довольно позднее время, поликлиника чернела окнами, пахло хлоркой мокрых полов. Она поднялась на второй этаж, шла по коридору, и ей было не по себе от безлюдья, закрытых дверей и погашенных лампочек.

Доктор ждал ее, разговаривая по телефону. Он кивнул ей на стул, садитесь, мол, не стойте, но продолжал общаться, и ей хочешь не хочешь пришлось слушать советы, которые он давал по телефону.

Это был еще тот разговор.

Доктор почти весело предлагал выкинуть к чертовой матери все лекарства и «начать жить!». Это он повторил много раз, каждый раз интонируя по-разному. То упор делался на то, что надо начать. «Е-мое! – говорил он. – Сколько же можно! Ведь уже тридцатник! Начинай! Начинай! Действуй!» То это выглядело как бы с другого края: «Жить надо! Жить! В совокупность этого понятия болезнь заложена как составная. Поэтому живи спокойно, болезнь сама уйдет, когда надо. Она не дурей тебя».

– Я уже все поняла, – сказала ему Ольга, когда врач положил трубку и брезгливо вытер ладонь белоснежным носовым платком. – Надо подождать, когда болезнь уйдет.

Он посмотрел на нее какими-то вымученными глазами, потом тяжело вздохнул и сказал, что называется, не по делу:

– Вы ели когда-нибудь яблоки с мороза? Чтоб зубы стыли? Я люблю. Из холодильника такие не получаются. Они там вятые.

– Вялые, – поправила Ольга.

– Ну да, а я как сказал?

– Неправильно, – раздраженно ответила она. И пожалела, что пришла.

Потом все было как у людей. Расспрашивал, слушал, мерил давление, разглядывал анализы, клал на кушетку и пальпировал живот. Она отметила, что у него теплые и нежные руки. Пальцы осторожно помяли низ живота.

– У гинеколога давно были?

Скажи она «давно», свалил бы все на это, но она умная, она была «недавно»:

– Там у меня все нормально.

– Ну и славно.

Врач пошел мыть руки, и ей показалось, что делал он это долго и брезгливо, как после телефонной трубки.

«Не знает, что сказать, – думала Ольга. – Что они вообще могут знать? Как можно заглянуть внутрь и видеть то, что там затаилось? Как? Сейчас навыпишет кучу таблеток, посоветует делать зарядку. Господи, зачем я, дура, пришла?»

Доктор сел, запахивая на себе куцый халатик.

– Вы инженер? – спросил он.

– В общем, да. В НИИ.

– Понятно, – устало ответил он. – Каждый день одно и то же… Одно и то же… Так?

Ольга хотела сказать, что не совсем так, что есть еще утюги и кипятильники, и поездки в Польшу, и многообразие жизни вокруг самой поездки, отнюдь не одно и то же, отнюдь. Но ведь это его не касается, абсолютно!

– Как у всех, так и у меня, – ответила она.

Он кивнул и стал выписывать рецепты.

Она взяла бумажки, положила на стол конверт. Врач раскачивался на стуле, а Ольгу всю наполнял гнев. За что? За что? За что он берет с нее деньги? Ей говорили, что он диагност каких мало, ей говорили, что к нему не попасть… А она одна-одинешенька в пахнущей хлоркой клинике с погашенными окнами, и не толпится в коридоре хворый люд в последней надежде именно к этому доктору. Это она, идиотка, приперлась – Дунька с мыльного завода, как говорила их соседка еще по коммуналке. Господи, сто лет ее не вспоминала, а тут просто услышала это презрительно протяжное, с напевом, с окрасочкой: «Ду-у-унь-ка! С мы-ы-ыль-на-ва за-а-а-во-да явил-а-сь, не запыли-ла-а-сь…»

– Это я, – сказала о себе Ольга.

– Что вы? – спросил врач.

И вот это произнесенное, как оказалось, вслух слово и то, что она не заметила собственного говорения, сотворили с ней какую-то внутреннюю гадость, которая, отвратно шипя, устремилась к горлу. Ольга едва успела сделать не то шаг, не то бросок к раковине, и из нее пошло это нечто, пенящееся, коричневое. Каким-то сторонним умом она подумала: «Хорошо, что это не случилось в метро. Могли бы загрести в вытрезвитель, у нас не разбираются». И еще она отвергла само существование врача, хотя он и стоял рядом, и держал за плечи, и говорил глупые слова о том, что надо успокоиться. А то она этого не знает! Она успокаивается, счастье какое – раковина, можно смывать после себя гадость и не оставлять следов. Потом она в ознобе лежала на кушетке, и он укрыл ее ее же пальто и дал ей глотнуть какую-то жидкость, которая осадила в ней муть, и, в общем, ей сразу стало почти хорошо. Вставай и иди, чего разлеживаться, ну сблевнула от злости, от психа, тоже мне повод распластываться. И она стала подыматься, а он прижал ее к кушетке, как непокорливое дитя. Поди разберись, из чего что… Но из легкой, нежной тяжести его рук пошла разматываться в ней такая слабость и даже возникла ни на чем не основанная мысль, что все у нее будет хорошо, независимо от нее, а зависимо от чего-то большего, от кого-то главного. Она подумала: «Если бы был Бог…» Но мысль показалась дикой, ибо это было совсем другое время, с другой логикой, в основе которой стояла выпрямленная, с палкой в руке обезьяна, которая, размахивая этой самой палкой, сбила с дерева банан исключительно для себя и родила этим самым производительные силы и производственные отношения. «Неужели? – неожиданно подумала повергнутая Ольга. – Неужели Его нет?»

Но разговор о проникновении в сознание Бога (не о проявлении Бога в себе – до этого нам не дойти) мы начнем с нею много позже, когда сама эта тема выродится вконец, потому что каждый начнет ее лапать немытыми руками, и умственный наш Бог спрячется от нас напрочь, оставив – может, даже окончательно – в позе той самой первичной обезьяны.

– Бог нас покинул, – скажет мне Ольга, когда мы начнем чеченскую войну. – Я так и знала, что Он уйдет. Мы Его не заслужили.

Я буду тогда сопротивляться исключительно из чувства самосохранения: держаться не за что, кроме как за Него?

– За палку, – скажет она и расскажет это свое обезьянье видение на больничной кушетке. И тогда же расколется на этой своей истории с врачом.

Но это будет еще очень и очень нескоро.

А пока она лежит на кушетке. Ей явно полегчало, ушли тошнота и озноб, но врач продолжал сидеть рядом и все смотрел на нее, смотрел.

– Вы очень переутомлены. Чем? – спросил он.

Она неожиданно уютно подтянула коленки под собственным пальто – драп с норочкой – и стала рассказывать. Нет, не про утюги и кипятильники, этого она стеснялась, про то, что долго болела мама, что она сроду не отдыхала как человек, и прочая, прочая.

– А

он-то все, оказывается, знал. Ему меня представили как спекулянтку от интеллигенции, эдакую «еж твою двадцать», а я ему рисую картину на тему передвижников, улавливаешь ситуасьон? Баба блевала – факт, но какова брехуха своей жизни! Я же продолжаю мазюкать сентиментальное полотно… Скажи, зачем? Что заставляет нас врать, если по всему раскладу можно этого не делать? И тогда я – вря, бреша, лжа – соображаю, что как бы хочу понравиться. Как бы корчу из себя нечто… Опять же… Встать бы, оперевшись на медицинскую помощь, и уйти. Но нет! Я лежу и валю на мою несчастную покойную мамочку приступ моей блевотины.

Она даже не заметила, как далеко ушла в направлении жалобного исповедания, как заблудилась в собственных словах. Поэтому, поймав себя на повторном бормотании какой-то глупости, Ольга все-таки вскочила как ошпаренная и, оттолкнув врача не потому, что он ее задерживал, а потому, что оказался на ее пути, натянула драп с норкой и, смеясь голосом женщины, много ездящей туда-сюда поездом, сказала:

– Вот уж раскудахталась! Не берите в голову! Приступ вегетативно-сосудистой дистонии… Это, между прочим, не болезнь. Это способ трудной адаптации к непередаваемо причудливым изгибам жизни. Я справлюсь и с жизнью, и с болезнью.

Так ее мотанул маятник, и она убежала как очумелая.

Никто ее не догонял.

– А я думала: окликнет… Вот, оказывается, что во мне было.

Однажды, ища в записной книжке нужный телефон, Ольга нашла бумажку: «Вик Вик». И неизвестный ей номер телефона. Так бывало тысячу раз. Случайные люди, случайные номера. Давно взяла себе за правило: не трудить мозги для выяснения, кто бы это мог быть. Раз не знаю – значит, мне это не надо. И комочек бумажки летит в мусорное ведро.

Тут надо все-таки кое-что объяснить: ни одна женщина не поверит, что, если не прошло лет там пять или шесть, можно забыть помеченного телефоном мужчину до такой степени, что ни одного, ну просто ни малюсенького сигнала в мозг ли, в сердце ли бумажка с номером не подала. Конечно, не подала, а с какой стати ей его подавать? Ольга вся, с ног до головы, была тогда в романе, такой обломился мужик, что, когда дома напротив сидел Кулибин, ей с трудом удавалось его идентифицировать. Кто он, к которому дочь Манька имеет странную привычку присаживаться на колено и что-то верещать ему в ухо?

– Ты – Кулибин, – могла она произнести странным голосом.

– Так точно, гражданин начальник, – ответствовал ни в чем не повинный Кулибин, ибо до идеологически противоположных демонстраций еще предстояло жить и жить. Но если сейчас подумать, в них ли было дело, если еще задолго-задолго Ольга сумрачно задумывалась: а кто это у меня расшатывает в кухне табуретку?

II 

Мистер Икс

Но это так. Для изящности. Фамилия у него была замечательная. Членов. Очень гордый, между прочим, человек: на все предложения сменить фамилию или хотя бы вставить в нее лишнюю букву – Челенов, к примеру, или Чуленов – он заходился таким историческим патриотизмом, он так давил на всех генеалогией, будь она проклята, что в результате стал за это уважаем, чтим и даже подвергнут подражанию. Его шофер Иван Срачица тоже стал гордиться своей фамилией, хотя оснований не было никаких. Он был обыкновенный прол Срачица, без родовитых доблестей, и у него буквально по определению было пятеро детей, как и полагается быть у прола обыкновенного. Но он по примеру начальника взрастил в себе фамильную гордость.

Роман начался как курортный. Ольга купила путевку в цековский санаторий, медицинскую карту выправила по всем правилам. «Я еду подлечиться, а не на блядки». У Кулибина родилось параллельное предложение: поехать дикарем, чтоб «колошматиться в море вместе». Ольга даже на секунду задумалась: а нет ли в этом здравого смысла? Какие-никакие экскурсии, терренкуры, к тому же Кулибин – человек по жизни необременительный и привычный, но все уперлось в дочь. У той как раз начались фокусы гормонального характера: вдруг ни с того ни с сего стала выходить ночью на балкон и часами там стояла. Ольга ей устроила крик, в стенку постучали соседи. Маня заявила, что имеет право стоять, ходить и лежать, когда и где хочет, а если кому-то это не нравится – его проблемы. Имелось в виду – Ольгины. И глаз был у Маньки наглый, недобрый, как бы даже неродственный. Куда ж ее оставлять – такую? Тем более что с отцом у них отношения проще – поорут друг на друга как ненормальные, но и мирятся в момент. Не то что с матерью.

Кулибин остался сторожить развитие гормональных процессов, а Ольга, сделав легкую «химию», мотнулась на юга.

В первый же день она мордой ударилась об иерархию. Ее поселяли с женой какого-то дальнесибирского райкомыча в палате, окнами смотрящей на козырек подъезда. Море было с другой стороны, горы – с третьей, у Ольги же был козырек с птичьим говном, на который можно было вступить прямо с лоджии. Соседка Валя была женщина смирная и тихая, знающая свое место в жизни и очень за него благодарная. Второй этаж ее не смущал – она боялась лифта. С моря могло дуть и прострелить – тоже немало, горы ей были ни к чему, а утренний шумок убегающих на пробежки отдыхающих ее не беспокоил – Валя все равно просыпалась рано-рано и из деликатности лежала чуркой, дожидаясь, когда проснется Ольга.

Первые дни ушли на раздражение. Ольгины умелость и хватка здесь были не прохонже. Это Валя перед ней становилась на цыпочки, это для Вали она была и москвичка, и модница, ну еще и для стайки токующих лжехолостяков. Но в ее карте не было номенклатурных зерен, что в этом месте выклевывалось прежде всего. «Ну и черт с вами!» – решила Ольга, перелезая туда-сюда из контрастных чанов с водой, ездя на Мацесту и крутя велотренажеры. Дней через пять она почувствовала от всего этого такую тоску, что дала себя уговорить Вале сходить на танцы.

Ну и что? Худые, пузатые, плешивые и чубатые, они терлись об нее в танго и вальсе, с неудовольствием переходя в бесконтактный танец. Но хоть бы один! Хоть бы один…

Однажды смирная Валя пришла много позже ее и с трусиками в сумочке. Забыла провинциальная дуреха, стаскивая с себя платье, что сразу осталась ни в чем, взвизгнула по-собачьи, глядя в открытые Ольгины глаза, залопотала что-то о голом ночном купании, но Ольга милостиво отпустила ей грехи.

– Да перестань! – сказала. – Лучше скажи, стоило того? Париж стоил мессы?

Валя застопорилась в осмыслении слов, узнав в лицо только Париж по сочинению «Собор Парижской Богоматери», но вопрос сам по себе не дошел.

– А? – переспросила она.

– Ну… дядька был на уровне?

– Ой! – тихонечко взвизгнула Валя. – Да мы так… Дурачились… Несерьезно же…

– Спи, – сказала Ольга. – И успокойся.

Сама же спать не могла. Думалось про это. Желание было острым и оскорбительным, как насилие. Как то насилие, что было в ее жизни, оно тогда тоже началось с острого желания, только у другого человека, и он счел себя вправе поступить так, как хотело его желание. «Какая дурь! – подумала Ольга. – При чем тут та сволочь? Как я могу сравнивать?»

– В человеке столько зверя, сколько он его в себя допустит, – сказала она, вернувшись из санатория. Блестяще золотистая, с облупленным кончиком носа, с горяче-молочным дыханием, она задрала юбку, чтобы продемонстрировать полоску кожи под кромочкой трусиков. Золото бедер просто слепило. – Я допустила в себя зверя, сколько его влезло, и урчу теперь над суповой косточкой. Он – профессор Членов. Его мозги ценятся в валюте, но и остальное – тоже высший разряд. У нас не совсем совпали сроки. Он приехал на десять дней позже. Счастье, что у меня как раз кончились месячные. Скажу главное. Буду разбивать семью. Так это на языке протокола?

Поделиться с друзьями: