Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Из этого видно, что Поль-Эмиль мало что понимал в парках a la francaise. Но по сути, для него любой клавир был как парк. В нем встречались отдельные рощицы, просторные лужайки. Работая, можно часами прогуливаться по одной и той же аллее, по-свойски проходить через тенистые и высушенные солнцем места, наведываться к дубу, в который всякий раз ударяет молния, и возвращаться к фермате, где приятно отдохнуть после прогулки, наслаждаясь умиротворенностью совершённого аккорда, эдакого удобного шезлонга.

Одним словом сады и парки или то, что обычно понимается под этими словами, хлорофилл кустов и крон, птичьи трели и крики, гравий на аллеях и прочие лужайки, его совсем не интересовали. Если он и пересекал их по пути в консерваторию или к Фермантану, то сам того не ведая: в такт шагам закрытый для мира мозг повторяя отрывок к предстоящему

занятою.

Понадобилось вмешательство принцессы Астрид, чтобы он в каком-то смысле был приговорен к садово-парковому заключению. Покидать имение запрещено, а внутри — никаких тебе тротуаров, никакого асфальта — естественной среды для такого горожанина, как он. И вот, едва получив программу конкурса, он отважился выбраться в парк с опаской, которую не умеющий плавать выказывает на краю большого бассейна.

Открытое его потрясло. Он стал совершать немыслимые поступки: дышать в полную силу — грудь раздувается, запахи, которые он не может определить, свежая зелень на ложе из гумуса, перечный аромат этих блестящих соцветий, названия которых он не знает, — все это ударяет ему в голову и чуть ли не кружит ее. Он открывает для себя шаг фланера — это он-то, для которого ходьба уже давно свелась к перемещению от одного инструмента к другому. Он поднимает голову, высматривает в ветвях что-то мелькающее: рыжая шубка белки, яркое оперенье сойки, пламенеющий хохолок дятла.

Он решительно отворачивается от замка, в котором надрываются девятнадцать фортепианных каторжан. Запоздалое лето — утренняя пронзительность, вечерняя благость — застает его в парке, на заре и в сумерках; он сидит на скамейке и кутается в ночь, где отсутствует музыка и остались одни лишь запахи, шорох листвы, шуршание живности.

В первый день он брал с собой конкурсные произведения. Он и так уже знал наизусть почти всё: одного рассеянного прочтения нот достаточно, чтобы вспомнить. Работа над концертом Ван де Виле не намного труднее. Один час — чтобы прочесть и перечитать, еще один — чтобы мысленно настроить пальцы. К чему проверять на клавишах? Проверять — попусту тратить время, ведь его влечет парк. В первый раз он услышит концерт, когда будет его играть: жюри наверняка оценит свежесть исполнения. Мысль о конкурентах, которые терзают себе память и пальцы, корпя над клавирами, не вызывает у Поля-Эмиля даже тени улыбки. Это поденщики, издавна приученные покорять музыку. Для него же музыка никогда не была цирковым животным, неприятелем, вызовом. Музыка — его амниотическая жидкость. Он в ней плавай еще до того, как появился на свет. Даже произведение, написанное накануне, ему в каком-то смысле уже знакомо: удивить его не может никакая музыка, он сам себе музыка. И гордиться тут нечем: это так, и все.

Увидев его в первый день, музыканты, не знавшие его раньше, чуть не рассмеялись. Экий уродище. До чего же неловкий, скованный. Кажется, только и думает, как держаться, куда деть болтающиеся при ходьбе руки. Но те, кто встречал его в Париже или в Москве и слышал его игру, сказали им, зря смеетесь. Когда он сядет за инструмент, члены жюри увидят эту постоянно влажную губищу, лошадиную челюсть и необузданные зубы, готовые вот-вот выскочить, шишкастый лоб, уже теряющий волосы: это и есть Поль-Эмиль, уродство, которое само себя пугается и пытается от себя избавиться, подбородок скрадывается и ускользает, скулы лезут на виски, глаза разбегаются в разные стороны... Членам жюри будет так неловко, что они постараются смотреть мимо: а именно на руки. Руки пианистов редко бывают уродливы. Редко, но все же бывают. Руки Поля-Эмиля толстые, пухлые, с распухшими суставами и сплющенными ногтями; обычные деформации в результате слишком ранних и бесконечных занятой на инструмента, как, например, искривление последней фаланги мизинца, приняли у него почти тератологические размеры. Его руки — одновременно разлапистые и паучьи, а из тыльной стороны ладоней и из пальцев торчат бурые волоски: не то зрелище, которое можно выдержать долго. Поэтому члены жюри, избегая мало прельщающей согбенной и грузной фигуры, отвратительного лица, противных рук, обратят взоры внутрь себя, сконцентрируются и под покровом век оценят единственное, что стоит учитывать в Поле-Эмиле: его игру.

Знающие говорят тем, кто прилетел с других континентов: Do not laugh. ???. Lachen Sie nicht. Ne riez pas. ?????????. He смейтесь.

Во время обедов и ужинов, единственных моментов, когда конкуренты встречаются, Поль-Эмиль

выказывает себя славным товарищем, веселит собратьев шутками и загадками, которые лет десять-пятнадцать тому назад вычитал на фантиках карамельных батончиков. С тех пор они представляют для Поля-Эмиля альфу и омегу юмора. И не надоедают. У меня для тебя две новости; одна хорошая, другая плохая. Начну с хорошей: я нашел твои очки. А вот плохая: после того, как на них наступил. Он знает анекдоты про теноров и альтистов, которые для пианистов все равно что крашеные блондинки или бельгийцы для французов. Он даже может рассказывать их на разных языках, исключая те, что построены на игре слов и понятны лишь французам. Конкуренты смеются: над анекдотами или над ним — непонятно.

После еды все отправляются опять трудиться. Он спит часок, после чего идет в парк высматривать дятлов и белок и мечтать.

Всякий раз, когда какой-нибудь пианист раз-решает себе прерваться на четверть часа и выбирается в парк, он видит там Поля-Эмиля. Так, со временем выясняется, что Поль-Эмиль вообще не занимается в предоставленной ему студии. Одни успокаиваются; другие, самые хитрые, тревожатся. Выстраиваются гипотезы: блефует, занимается ночью, хочет выбить нас из колеи, получил программу раньше всех. За столом кому-то показалось, что курьезный персонаж неравнодушен к некоей Анастасии, ее прекрасной коже и голубым миндалевидным глазам; он даже начал за ней ухаживать. Некоторые циники были бы не прочь, если бы она ему уступила, проникла бы к нему в спальню и согласилась бы вывести его на чистую воду или изнурить. Дверь Поля-Эмиля остается закрытой, никто к нему не стучится, он ночует в одиночестве.

По вечерам ложится и сразу же засыпает. Впервые, как когда-то в детстве, он ждет сон в тишине, без мелодий в голове. Как будто вся музыка оставила его, освободив место для тихих природных звуков, которые проникают через открытое окно. Но он не беспокоится, прекрасно зная, что музыка не может покинуть его. Захоти он в этом увериться, ему достаточно попросить, чтобы память отобразила конкурсные произведения, и они являются ему с типографической четкостью. Музыка просто удалилась на время, дабы в день конкурса показаться перед ним юной и обнаженной.

Для каждою произведения программы жребий определяет очередность выступления конкурсантов. Намечаются стратегии, раскрываются прогнозы. Полю-Эмилю наплевать, да еще как!

Молодые женщины облачены в платья, которые, как пеньюары, вызволяют плечи, но плотно облегают формы, когда они садятся. Молодые мужчины во фраках с муаровыми лацканами словно приготовились к большому балу при императорском дворе, где их выход в свет произведет сенсацию. Одежда Поля-Эмиля пузырится на локтях и коленях, а местами скручивается жгутом. Клоун среди юных богов. Окутывая их ореолом славы, свет подчеркивает его неуклюжесть; когда в душной театрике рококо на красивых шеях начинают сверкать капельки ароматизированной испарины, рубашка Поля-Эмиля вплоть до жабо исходит сероватыми пятнами, к которым изнутри липнут черные пучки растительности.

А потом он играет.

VII. Церемония

Скажем сразу: порой нам придется рассказывать о чем-то другом. Ибо относительно веселое время, когда можно было давить на бледности, чтобы они исчезали, или пунктировать стекловидное тело, чтобы измерить содержание калия, время забав и игр закончилось, — для Поля-Эмиля, как и для всех, — когда он вступил в среднюю посмертную фазу. Другими словами — простите за ужасное слово — приступая к гнилостному брожению.

Итак, нам придется говорить о чем-то другом. Разумеется, мы будем время от времени поглядывать, чтобы знать, на какой стадии находимся. Но скрывать не станем, для несведущих эта фаза, как правило, эстетически не самая выигрышная. Конечно, люди искусства, судебно-медицинские эксперты, следователи и какие-нибудь извращенцы, с которыми негоже знаться, эдакие любители сильного душка и запашка, не содрогаются от ужаса при виде зеленеющей плоти, буреющей кожи, лохмотьев и гнили. Но мы, самые обычные люди, предпочитаем своих покойных друзей еще совсем свежими или уже не вызывающими отторжения, в виде побелевшего скелета, не страшного, а скорее жалкого, каким был Мартен или Артюр в наших студенческих аудиториях на занятиях по естественный наукам.

Поделиться с друзьями: