В Сибирь!
Шрифт:
Через поле петлял припорошенный снегом след от телеги, Еспер показал на него и распорядился:
— Другого пути нет. Лезем наверх здесь. Только быстро!
Ехать было невозможно, пришлось за руль тягать велосипеды вверх весь склон до валуна, где колея обрывалась; у меня сердце колотилось в горле, а впереди дохал Еспер. Наверху высилась куча навоза, едва початая, ее должны были раскидать по полю, как только весна начнется всерьез. Если она наступит. С валуна хорошо была видна дорога в обе стороны и серый силуэт "Педера Скрама" на рейде; он стоял тихо-тихо, а из трубы клубился ажурный, как кружево, дымок — завеса мирного быта на стыке суши и воды. И тут появились немцы.
Сначала два мотоцикла с колясками, из которых торчали только автоматы и каски сжимающих
Еспер положил велосипед на землю и стал говорить, сперва тихо, а потом все громче и громче:
— Проклятие! Чертово вонючее проклятие! Адское говно! — Я посмотрела на него: он запускал руки в верхний, подмерзлый слой навоза, вырывал куски дерьма и кидал их, и хотя они лишь немного скатывались вниз по склону, я перепугалась, что солдаты оглянутся, увидят нас и застрелят, потому что мы были полностью на виду, а Еспер вдобавок крикнул:
— Будущее — дерьмо! Такое же говенное говно, как это! — орал он со слезами на глазах. — Слышите меня, свиньи нацистские! Вот вам дерьмеца, угощайтесь! — И он выдернул мерзлый ком и швырнул его далеко, как только мог, но они его не услышали. Ни один шлем не шелохнулся, и все автоматы торчали так же строго вертикально. Тогда Еспер сдался. Он стоял с поднятыми руками, навозная жижа стекла почти до локтя. Он никак не мог отдышаться и все смаргивал, поэтому я сама подошла к нему, несколько шагов всего, и стерла ему грязь со щеки своим носовым платком.
— Бот бы, — помечтала я вслух, — их автомобиль сошел с дороги и исчез! — И не успела я это сказать, как внизу раздался шум. Одна из машин не вписалась в дорогу, задние колеса повисли меж ледяных валунов, и одна скамейка с солдатами вывалилась, а колеса продолжали вхолостую крутиться в воздухе — этот шум мы и услыхали. А потом машина исчезла, перевалившись через зад с кручи на пляж, и из нее с криками повыскакивали солдаты.
Никто, видно, не пострадал, но одно кольцо в цепи разомкнуло.
— Вот это да, сестренка, — выговорил Еспер между двумя глубокими вздохами, — качественно сработано! — И улыбнулся впервые за весь этот день.
11
Два немецких солдата стоят на причале и плачут. Они стоят врозь, по разные стороны трапа военного корабля. Один повернулся лицом к горе Пиккербаккен, другой — к верфи, но видят ли они там что-то, не знаю. Они молоденькие, не старше Еспера, и их перебрасывают в Норвегию. А там война. В Норвегии война, а в Дании все спокойно. И в Дании им было хорошо.
— Тут они масло сливками заедают, — говорит мой отец, имея в виду, что они спокойно заходят в лавку и дуют сливки прямо из ведра. У отца появилась седина в бороде и побелели виски, по-моему, это стильно; он дымит сигаретой, ветер сдувает вонючие клубы мне в глаза — они слезятся. Так что мир я вижу сквозь ту же пелену, что и солдаты; серо-зеленые формы расплываются, меня это раздражает, я крепко зажмуриваюсь и резко открываю глаза: тот, что повернулся к верфи, шевелит губами.
— Что он говорит?
— Mutti — "мама".
— Я бы такого в жизни не сказала! Мне б в
голову не пришло так плакать по мамочке, — заявляю я и вытираю глаза рукавом пальто.— Может, и не сказала бы, а может, и сказала, — отвечает отец. Он только что сообщил мне, что я не буду учиться в гимназии. Для этого мы и вышли пройтись. Я закончила среднюю школу первым номером. У меня "отлично" по всем основным предметам.
— Мы обсудили это, и таково наше решение, — говорит он якобы про них с матерью, но я знаю, что это она постановила. А он не стал с ней спорить.
— Я могу работать по вечерам и выходным. Я выдержу, я сильная.
— Наверняка. Но дело не только в деньгах. К тому же идет война.
— Война? Да в этой стране никто не собирается воевать! — Я поворачиваюсь к одному из солдат и ору:
— В ЭТОЙ СТРАНЕ НИКТО НЕ СОБИРАЕТСЯ ВОЕВАТЬ!
— Цыц, дура! Ты что? — отец не знает, что ему делать, и зажимает мне рот рукой. От нее пахнет стружкой и полиролью. Я убираю его руку, и он мне не мешает.
— На самом деле так! — Он никак не понимает, что я хочу сказать. Немцы у нас уже два года, а не знают по-датски ни полслова. Единственное их занятие — маршировать, рыть окопы и купаться во Фруденстранд. У меня щекочет в животе, тогда я подхожу к тому, который звал мамочку, и говорю:
— Kommst du von Magdeburg? Heisst du Walter? Ist Helge die Name deiner Schwester? — Он медленно оборачивается, его взгляд полон доброты, у него покраснело под носом, и он вытирает слезы рукавом, как ребенок.
— Не-ет, — говорит он и качает головой.
— Идиот, — роняю я, и это он понимает. Я вижу, как высыхают его слезы. Как он хватается за автомат и как меняется выражение его глаз. Отец вцепляется мне в плечо и тяжело шепчет в ухо:
— Хватит с ума сходить, ясно? Иди тихо! — Он больно сжал мне ключицу, и все время, что мы шли, я физически чувствовала солдата сзади, его руку на ремне автомата, деревянную походку отца, его кряжистое тело. Мне в лицо било солнце, перед глазами плыли круги и растекались мокрые блики, но я не отдергивала руку, а только все моргала, моргала — но это не помогало. Спиной, хотя дело происходило в июне, я ощущала такой холод, будто все море до мола покрылось толстой коркой корявого льда; он снова сковал гавань, и выхода нет.
Едва мы поравнялись с гостиницей у пристани, я вырвалась, и отец один побрел вверх по Лодсгате доложиться матери, которая наверняка ждет у окна. Лавка сегодня закрыта, с верфи разъезжаются на велосипедах рабочие в синих робах. Отец просто позвал пройтись, и я согласилась, потому что давно уже не слышала его голоса так, чтобы его не перекрывали другие в тесноте нашей квартиры.
У Шкипергате я останавливаюсь и гляжу назад: мой отец стоит, опустив руки по швам, с потухшей сигарой во рту. И не может решить, куда податься. У него вид бедняка, бездетного, неприсмотренного старика, одинокого как перст, и я думаю, что надо бы вернуться, подойти к нему, сказать, что мне все равно, что это все яйца выеденного не стоит. Хотя это ложь.
Немецкий корабль загораживают портовые краны, я вижу также, что нет никакого льда ни в гавани, ни на море, но с того места, где я стою, не видно разрыва мола. Только две длинные-предлинные руки тянутся одна с юга, другая с севера и сцепляются в замок, опоясывая наш город кольцом и никого не выпуская.
Отец долго стоит внизу. И я стою и смотрю на него. Он знает, что я тут, но не идет в мою сторону. Мы ждем друг друга. В конце концов, он снова раскуривает сигару и медленно уходит вдоль отеля и вверх по Хавнегате в противоположную от дома сторону. Может, зайдет в рюмочную или в одно из тех заведений на Сёндергате, где он теперь пристрастился играть в бильярд. С тех пор, как мы переехали из северной части города к порту, в "Вечернюю звезду" он больше не наведывается. Тогда я тоже разворачиваюсь и почти бегу по Лодсгате. Еще издали я вижу у окна мать; она стоит и следит за улицей, как я и думала, но я не поднимаю на нее глаз, а только беру во дворе велосипед и уезжаю прежде, чем она успевает сбежать вниз.